Опыты теодицеи
Шрифт:
Бог над судом
«Опыты теодицеи о благости Божией, свободе человека и начале зла» – название обещает разговор о самых желанных предметах: все хотят считать Бога благим, человека – свободным, а зло – имеющим ясное начало, где и можно с ним покончить. Но слово «теодицея», иначе говоря, богооправдание, нас останавливает – неужели философ будет защищать Бога от обвинений в том, что мир зол? Или Бог будет вершить правду в мире, который впал в зло, и так исполнится правда Божия? Что делает философ, когда зло захлестывает его, и он видит, что даже мельчайшие движения его мысли не свободны до конца от зависти или мстительности; но при этом он знает, сколь много труда требуется, чтобы заговорить перед публикой от имени столь желанного всем добра?
Слово «теодицея», созданное
Название можно было бы переводить и как «оправдание Бога перед судом людей», как чаще всего его понимают, так и «правосудие Божие», «несомненность Бога», даже «возмездие Бога дурным мыслям о нем». Лучше всего объяснит замысел Лейбница живопись: фреска Амброджо Лоренцетти с изображением Премудрости в Палаццо Публико в Сиене и новгородская икона Софии Премудрости Божией. В вертикальной композиции выше всего мудрость (коронованный ангел с книгой у Лоренцетти или престол с книгой у новгородцев), в центре справедливость, правый суд Божий, и наконец, внизу гражданское согласие, concordia, огненный ангел единства Новгородской республики и само благополучие Сиенской республики. Это и есть кратчайшая графическая теодицея: осуществляя правосудие, Бог движим мудростью, которая и вызывает согласие и взаимопонимание людей лишь тогда, когда проверена справедливостью.
Теодицея – это всегда опыт, всегда вглядывание в уже совершенное тобой. Теодицею мы можем увидеть уже в библейской Книге Иова, хотя в ней Бог выступает как грозный судья, судья и собственных дел, и людей, и судеб. Философская теодицея исходит обычно из того, что Бог поддерживает порядок мира не только как судья. Бог философов – абсолютное начало; и теодицея исследует саму возможность такого начала как несомненного для человеческой воли, которая должна искать себе основание в абсолютном императиве, парадоксальном для разума.
Первым опытом теодицеи в истории философии можно считать диалог античного ритора Лукиана из Самосаты «Зевс обличаемый». Киниск (обобщенный образ философа-ироника, «песик», с отсылкой к философской школе киников) ловит Зевса на слове: Зевс, как блюститель мирового порядка, вынужден согласиться, что мировой порядок фатален, потому что иначе, без Мойр, он не будет выглядеть завершенным. Но фатализм, как лукаво показывает Киниск, приводит к падению общественной нравственности и сумятице среди богов: если все поступают по роковой необходимости, то нет смысла в наградах и наказаниях, и Зевсу только и остается признать свою немощь, невозможность не только действовать справедливо, но и являть знаки справедливости. В этой теодицее верховный бог пантеона проиграл судебный процесс над собой, но в других теодицеях Бог выигрывает.
В христианском богословии проблема зла решалась обычно указанием на зло как влечение к небытию, которому противостоят благодатные, благословленные Богом силы бытия. Некоторые христианские мистики, как мнимый Дионисий Ареопагит, просто отказывали злу в онтологическом статусе, считая его небытием добра, отсутствием добра, тенью, временным умственным помрачением. Другие богословы, более верные библейскому слову, признавали способность зла вредить, видя в этом нехватку бытия, неумение удержаться в его полноте. Бытие для средневековой мысли есть благо, и поэтому неумение быть в бытии и есть зло.
Но такой подход сразу ставит вопрос: а откуда берется это неумение, отвычка от благобытия? Если в средневековой мысли достаточно было указать на грехопадение как на безответственное решение
Поэтому любая теодицея ставит под вопрос мнимую очевидность «свободного выбора». Оказывается, что свободному выбору предшествует многое: интуиция целого, отношение к вещам, первый порыв и первая удача, первая догадка и первый же ложный шаг, хотя бы мысленный. Эти вещи обсуждала христианская аскетика, а не христианское богословие; а в теодицее как в аскетике приходится говорить и о тех начальных колебаниях воли, которые мы не замечаем, слишком устремляясь умом к убедительности совершенного выбора. Разве что в западном учении о Чистилище как искуплении не злостных грехов, а таких начальных колебаний, и в учении православной Церкви о непрестанной молитве святого, которая сводит ум в постоянно пронизанное божественными энергиями сердце, возникло то смыкание богословия и аскетики, которое и следует назвать теодицеей. Именно на последнюю теодицею, теодицею сердечного оправдания, правды сердца, а не спора доводов, равнялась всегда русская мысль, даже если ставила себе Лейбница в пример.
Так, в России «опытом православной теодицеи» с оглядкой на философскую линию от Лейбница до Канта назвал свой огромный трактат-эссе «Столп и утверждение истины» священник Павел Флоренский. Эта теодицея мыслилась как первый том труда, вторым томом должна была стать антроподицея, оправдание человека как существа мыслящего, изобретающего и уподобляющегося Богу, потом эта антроподицея, по множеству охваченных в ней предметов, получила название «У водоразделов мысли». Во Вступительном слове перед защитой этого труда как магистерской диссертации Флоренский объяснял, в каком смысле его книга должна быть признана теодицеей. Теодицея – это способность созерцать Бога, не впадая в отчаяние от собственного несовершенства; но также это установление «относительного равновесия», спасающего «внутренний мир от таящегося в нем хаоса», как раз такое незримое и головокружительное правосудие, которое делает справедливым и оправданным весь трепет нашей жизни. «Спасение, в сфере теоретической, мыслится прежде всего как устойчивость ума, т. е. именно как ответ на вопрос: Как возможен разум? и если религия обещает эту устойчивость, то дело теодицеи – показать, что действительно эта устойчивость может быть дана, и как именно». В самом тексте «Столпа» Флоренский не объясняет, в каком смысле употреблено слово «Теодицея»: соотношение истины, справедливости и трепета жизни должны были передать лирические зарисовки, предшествующие каждому «письму»: «Я одинок, абсолютно одинок в целом свете. Но мое тоскливое одиночество сладко ноет в груди. Порою кажется, что я обратился в один из тех листов, которые кружатся ветром на дорожках». Суд свыше над всем миром застает жизнь в ее одиночестве, но ее трепет страха и благоговения уже слишком очевиден, чтобы быть одиноким.
Совсем иначе подходит к проблематике теодицеи Лев Шестов, философская позиция которого блестяще обобщена в стихотворении его внимательной читательницы Елены Шварц (1994):
Шестов мне говорит: не верьРассудку лгущему, верь яме,Из коей Господу воззвах,Сочти Ему – в чем Он виновен перед нами.Я с Господом в суд не пойду,Хотя бы Он… Наоборот —Из ямы черной я кричу,Земля мне сыплет в рот.Но ты кричи, стучи, кричи,Не слыша гласа своего —Услышит Он в глухой ночи —Ты в яме сердца у Него.