Орлы капитана Людова
Шрифт:
— Проверим это, Сергей Никитич, и уточним…
Из кармана шинели Валентин Георгиевич вынул большую, многократно сложенную карту Баренцева моря, развернул на столе. Запестрели просторы безбрежной воды, прорезанной зубчатыми, извилистыми линиями берегов, усыпанной, как дробью, множеством цифр и знаков.
— Вот это место, товарищ командир, — положил палец на карту Агеев.
— Расположен этот пункт в непосредственной близости от оккупированных противником берегов, — сказал задумчиво Людов.
Агеев кивнул.
Людов сложил карту, спрятал в карман
— Сейчас будем радировать адмиралу, доложу о вашей находке. Думаю, неотложнейшая задача теперь — разведать, в каком состоянии «Красотка», есть ли реальная возможность снять ее с камней, привести в наши воды.
Он стремительно прошел к радиорубке. Из-за двери доносились заглушенные выстрелы разрядов, обрывки музыки, постукивание шифрованных передач.
У передатчика сидел только что заступивший на вахту Бородин. Поднялся навстречу Людову.
— Товарищ политрук, уточнил я. Концерт Чайковского передается по второй программе, в двадцать три ноль-ноль по московскому времени.
— Спасибо, товарищ Бородин. Сейчас, к сожалению, не до Чайковского. Срочно вызовите дежурного по штабу…
Агеев остался в комнате один.
Вот, стало быть, как повертывается дело. Вынул из кармана штанов, стал посасывать новенькую трубку с наборным мундштуком — эбонитовым, со стеклянной прокладкой. Не чувствовал вкуса табака. Да и не мог почувствовать: не раскуривал еще трубку ни разу, и неизвестно, скоро ли удастся раскурить.
А страшно хочется затянуться хоть раз после всех трудов и волнений. Провел пальцем по мундштуку. Двенадцать зарубок. Пока только двенадцать врагов удалось уничтожить со времени клятвы в полуэкипаже.
Двенадцать врагов! Он, мирный человек, моряк дальних плаваний, стал беспощадным истребителем в дни этой небывалой войны. Мучительно-четко встали в памяти переживания последнего боевого похода.
Вот лежат они рядом с сержантом на ледяных камнях, совсем близко от землянки вражеского опорного пункта. Возле землянки топчется часовой, долговязый, в короткой шинели. В лунном свете не видно лица врага — только четкий силуэт на синем снеговом фоне. Вот часовой насторожился, пугливо повел головой в кепи с длинным козырьком, похожим на клюв. А может быть, не насторожился, а съежился от холода, мерзнет в своей подбитой рыбьим мехом шинельке?
К нему подходят вплотную квадраты и треугольники теней от окрестных скал. Мертвенно-спокойно светит летящая в черном небе луна. Почувствовал ли он приближение собственной смерти? Мог ли предполагать, что здесь, среди норвежских гор, лежат, в трех шагах от него, два русских разведчика, похожих на плоские сугробы в своих полотняных маскхалатах.
Несколько раз хотелось податься вперед: нестерпимо лежать, видя врага так близко, чувствуя под пальцами теплую рукоятку кинжала, и каждый раз рука Кувардина сжимала его руку, заставляла замереть снова.
Фашист перестал всматриваться, двинулся вокруг землянки. Затянул даже какую-то унылую песню.
И вот они уже возле стенки, сложенной из каменных плит. У сержанта шанцевый инструмент — короткая саперная лопата.
— Трут! — командует шепотом Кувардин.
Подрыт снег под камнями, уложена в отверстие тяжелая толовая шашка, сержант принайтовил к ней конец бикфордова шнура.
Он работает с яростной быстротой. Совсем близко, отделенные от них лишь каменной стенкой, спят солдаты опорного пункта.
Боцман помнил, как, волнуясь, разжигая трут, забыл заслонить пламя спички от ветра. Мягкая снежинка влетела в сложенные лодочкой ладони. Спичка погасла, осветив на мгновение стиснутые губы сержанта.
Зажал коробок между колен, зажег трут, затлевшийся чуть видной малиновой точкой. Передал трут сержанту. По шнуру, потрескивая, побежал огонек.
— За мной! — слышится шепот Кувардина. Бежали уже не таясь, прыгая с камня на камень.
Упали плашмя за дальней скалой, смотрели на светящиеся стрелки ручных трофейных часов. Не выйдет ли кто из землянки, не затопчет ли в последнее мгновение огонь? Но дрогнули скалы, заревел воздух, взвился дымный свет. Осколки камней просвистели мимо.
— Стало быть, можешь делать зарубки, — сказал Кувардин, когда, пробежав десяток миль на хорошо смазанных лыжах по горным снегам, сделали привал в неглубокой ложбине. Сержант все еще был во власти свирепого азарта. — Что не радуешься, моряк?
— Я радуюсь, — хмуро откликнулся тогда, вспоминая тихий всхлип часового, скорчившийся на камнях силуэт. И вдруг не удержался, высказал затаенные мысли: — Уж очень ты злой, товарищ сержант. Все-таки люди живые были…
— Я не злой, я справедливый, — сказал тогда Кувардин. — У меня душа обуглилась на этой войне.
И не забыть никогда, как вдруг задрожали жесткие губы, острые глаза по-детски заблестели слезами.
— А ты знаешь, что гады мою родную деревню сожгли дотла и с тех пор ни слуху ни духу от женушки нет? Покою не буду знать, пока хоть один фашист на свете остался… И ты разве зря давал клятву, боцман?
И вот снова, как давеча, в сопках Норвегии, вспомнился заливаемый волнами «Туман», душное пламя от фашистских снарядов, поднявшийся к небу высокий темный нос тонущего корабля.
Вспомнились окровавленные лица друзей моряков, мертвый командир в изодранной осколками шинели, разорванный флаг «Тумана», тяжелое тело Пети Никонова, которого так и не донес до борта живым…
И последний шепот закадычного друга: «Ты сам спасайся, со мной не возись». И тонущие шлюпки «Тумана», залпы с немецких миноносцев, безжалостно истреблявших обессиленных пловцов. Может быть, так же расстреливали они шлюпки с моряками «Красотки Чикаго». Нет, война есть война. Не будет в сердце жалости, не закурит он трубку, пока хоть один фашист топчет родную советскую землю…