Осень в Петербурге
Шрифт:
Стало быть, тем больше у него причин убраться из Петербурга! Необходимо вернуть паспорт, а не получится, так рискнуть снова отправиться в дорогу с паспортом Исаева.
Он обещал Анне Сергеевне, что будет присматривать за больной девочкой. Зайдя к ней, он обнаруживает, что занавеска отдернута, а Матрена сидит в постели.
— Как ты себя чувствуешь? — спрашивает он.
Погруженная в собственные размышления, она не отвечает ему.
Он подходит ближе, кладет ладонь ей на лоб. На щеках девочки горят красные пятна, дыхание
— Федор Михайлович, — глядя в сторону, медленно спрашивает она, — а умирать очень больно?
Он удивлен направлением ее мыслей.
— Матреша, голубчик, — говорит он, — тебе это вовсе не грозит! Ложись вздремни, а как проснешься, тебе уже станет лучше. Ты ведь слышала, что сказал доктор: несколько дней, и ты снова вернешься в школу.
Он еще не успевает закончить, а Матреша уже трясет головой.
— Я не о себе, — говорит она. — Очень ли это больно… ну, вот… ну, когда человек умирает?
Он понимает наконец, что она совершенно серьезна.
— В самый миг то есть?
— Да. Не когда ты совсем уж умер, а вот перед тем.
— То есть когда знаешь, что почти уже мертв?
— Да.
Чувство благодарности охватывает его. Уже несколько дней как девочка отстраняется от него, защищаясь поддельной бестолковостью, ребячливостью, упиваясь своими обидами, не желая делиться с ним сохраняемыми ею драгоценными воспоминаниями о Павле. И вот наконец она снова стала самой собой.
— Животные умирают легко, — мягко говорит он. — Быть может, нам следует поучиться у них. Быть может, для того и населили ими землю, чтобы показать нам, что жизнь и смерть не так тяжелы, как мы думаем.
Он умолкает, затем пробует подступиться с другой стороны.
— Боль-то нас в смерти пуще всего и пугает. И страх, что придется покинуть тех, кто нас любит, и проходить дальнейший наш путь в одиночестве. Но ведь это не так, совершенно не так. Умирая, мы уносим любимых наших с собою, в груди своей. Вот и Павел, когда умер, взял с собою тебя, и меня, и матушку твою. Он и сейчас хранит нас в себе. Павел не одинок.
Матрена все с тем же апатичным, непроницаемым выражением говорит:
— Я думала не о Павле.
Он сбит с толку, он не понимает девочку; однако предстоит пройти еще нескольким мгновениям, прежде чем он усвоит всю полноту своего непонимания.
— Но о ком же тогда?
— О барышне, приходившей сюда в субботу.
— Не понимаю, о какой барышне?
— О подруге Сергея Геннадиевича.
— Чухонке? Ты думаешь о ней потому, что ее схватила полиция? Об этом тебе не стоит тревожиться! — Он берет Матренины ладони в свои и поглаживает, желая ее успокоить. — Смерть ей вовсе не грозит. Полиция не убивает людей. Ее просто-напросто вышлют домой, в Карелию, вот и все. На худой конец, подержат немного в тюрьме.
Она отнимает руку и поворачивается лицом к стене. В голове его начинает брезжить мысль, что, возможно, он так ее и не понял, что она, может быть, вовсе не искала у него утешения, избавления от детских страхов, но, напротив, пыталась окольным путем рассказать ему о чем-то, чего он не знает.
— Ты боишься, что ее ожидает казнь? Тебя это пугает? Потому что тебе известно какое-то ее преступление?
Матрена трясет головой.
— Так объясни же. Мне ничего больше в голову не приходит.
— Они все поклялись, что не позволят себя схватить. Поклялись покончить с собой.
— Матреша, давать такие обеты легко, куда труднее их выполнить, особенно после того, как друзья тебя бросают и ты остаешься совсем одиноким. Жизнь так драгоценна, что Катри права, пытаясь ее сохранить, тебе не следует винить ее в этом.
На какое-то время девочка погружается в размышления, перебирая пальцами одеяло и, видимо, сама того не сознавая. Когда она вновь произносит несколько слов, она произносит их шепотом, опустив голову, так что он их едва различает:
— Я дала ей яд.
— Что ты дала ей?
Матрена отводит с лица волосы, и он видит, что те скрывали — чуть приметную улыбку.
— Яд, — так же тихо повторяет она. — Он причинит ей страдания?
— Но как же ты это сделала? — спрашивает он, стараясь протянуть время, пока не улягутся лихорадочно скачущие мысли.
— Когда передавала ей хлеб. Никто не заметил.
Он вспоминает сцену, показавшуюся ему столь странной: старомодный реверанс, поднесенную арестантке еду.
— Она знала? — пересохшими губами шепчет он.
— Да.
— Ты уверена? Уверена, что она понимала, что ты ей даешь?
Матрена кивает. И, припомнив, насколько оцепенелой, насколько лишенной благодарности казалась тогда чухонка, он не может ей не поверить.
— Да, но как же яд попал в твои руки?
— Сергей Геннадиевич оставил, для нее.
— Что он еще оставил?
— Флаг.
— Флаг и еще что?
— Разные вещи. Он просил меня сохранить их.
— Покажи их мне.
Девочка выбирается из кровати, встает на колени и, порывшись между кроватных пружин, вытаскивает холщовый сверток. Положив сверток на постель, он разворачивает его. Американской работы пистолет с патронами. Несколько прокламаций. Нанковый кошель, стянутый и перевязанный длинной веревкой.
— Яд внутри, — говорит Матрена.
Он распутывает веревку и высыпает на постель содержимое кошеля: три стеклянных капсулы с зеленым порошком внутри.
— Это ты ей и дала?
Матрена кивает.
— Она должна была носить такой же на шее, но не носила.
Девочка сноровисто продевает голову в веревочную петлю, так что кошель помещается между ее грудок будто медальон.
— Иначе бы они ее не схватили.
— И ты дала ей другой.
— Но ведь она же нуждалась в яде — чтобы выполнить клятву. Она была готова на все для Сергея Геннадиевича.