Осени не будет никогда
Шрифт:
– Ах, – тихонько вскрикнул Вова. Он смотрел на ямочки чуть выше белых ягодиц и различал еле заметный след от резинки трусиков… Ему непременно захотелось стать утром.
– Я закончил.
– Можно посмотреть? – спросила Мила, нажимая на все кнопки кофейного автомата.
– Можно.
Наконец, автомат тихо загудел и исторг густой пахучий кофе.
Она взяла двумя пальчиками чашечку и пошла по ворсистому ковру к Вовиной работе. Посмотрела из-за спины, касаясь грудью его плеча.
Вова увидел в зеркале отражение
– А как же?.. – Мила поперхнулась. – Зачем же… Это же портрет!
– Вам нравится? – спросил он тихо, не выдержал, обернулся и уткнулся носом прямо в ее мягкую грудь, в самую десятку, в розовый цвет. Он пытался слизнуть его, словно розовый крем с мороженного в вафельном стаканчике, а она все спрашивала, зачем он ее раздел, если портрет… Вова, все более распаляясь, отвечал:
– Вся ваша нагота отражается на вашем лице!
Она теряла над собой контроль и от его шустрого языка, исследующего ее грудь, и от того, что он говорит так красиво, и что портрет такой необычный и волнующий…
Я делаю что-то предосудительное, думала Мила, где-то далеко в своей голове, там, где у всех женщин туман. Она опускалась спиной на ковер, слушаясь легкого нажима его измалеванных в краске рук, а он вдыхал запах ее тела, и мысль его так же сокрылась в еще более густом тумане девственности.
Так ею никогда не пользовались! Выпили и выцеловали до дна. Все тело было разведано по высшему уровню контрразведки и взорвано трижды, да каждый раз все мощнее был взрыв, заставлявший сотрясаться в конвульсиях планету ее тела.
Сознание Милы постепенно выплывало из тумана, она чувствовала себя так прекрасно, как никогда. Хотелось полетать, или чего еще. Попеть, может быть… Она ворошила волосы на голове у Вовы, а он смотрел на географичку восторженными глазами и говорил, говорил – ты красавица, ты удивительная красавица, – а она слушала и зажмуривалась от неги…
– Я люблю тебя!
Она улыбалась и протестовала, объясняя, что это ему кажется, что на самом деле у него такая благодарность в душе к ее телу, первому женскому телу, которое он забрал себе ненадолго. Появится другое, и чуточка новизны пропадет.
Он не слушал ее примитивных доводов, но более слов любви ей вслух не говорил, повторял про себя.
Потом она оделась и вновь уселась в кресло, пережидая слабость в ногах.
– Подаришь портрет? – спросила и зевнула широко, до слез.
– Бери, – согласился он.
– Краски, верно, еще не высохли… Принеси в школу…
– Приходи завтра, сама заберешь!
– Не приду!
– Послезавтра?
Мила с трудом выбралась из кресла.
– Попрошу, чтобы кто-то другой был твоим шефом… Слушай, меня посадят за совращение малолетних!..
– А того не стоит? – поинтересовался он почти наивно.
– Наглец!.. Надеюсь, ты умеешь держать язык за зубами?
Этим вечером Вова Рыбаков
Наутро в школу не пошел, мучаясь головной болью и воспоминаниями о вчерашнем.
Конечно, она пришла уже на следующий день под вечер, обнаружив еще на третьем уроке такое неодолимое возбуждение всего тела своего, что молекулы ее женского запаха распространились по всей аудитории восьмого класса, мужская часть которого тотчас позабыла о материках и островах, уставив свои чуткие носы навстречу гормональному ветру.
На переменах за географичкой таскалось целое стадо пацанов, вдруг неожиданно пожелавших узнать природу тектонических сдвигов, или, например, ходят ли австралийские аборигены голыми, или все же набедренными повязками пользуются?
«Я, как сучка при течке, – думала про себя Мила. – А вокруг все кобельки мелкие, да к тому же непородистые!»
Уже в три часа она была у Вовы, раздевалась прямо с порога, совершенно не стесняясь своего совкового белья, разбрасывая его по квартире, а он укусил ее за ляжку, прорвав зубами капроновый чулок, который тотчас разошелся кругами, обнажая белую плоть.
Он тонул в ней, в ее необыкновенном кондитерском теле, в простых неизощренных ласках, которые были для него вселенной страсти. А потом, устав на считанные минуты, рисовал губной помадой ее же портрет на ее же спине.
– Сдеру с тебя кожу живьем! – угрожал Вова, и все начиналось сначала.
Когда она уходила ночевать к мужу, который не только не интересовался географией ее тела, но ничьей другой, десятилетие страдая от какой-то редкой формы депрессии, Вова Рыбаков пил.
Водка, или какой другой алкогольный напиток, придавали ему сил, и были эти силы особенные, будто одолженные ему кем-то, не собственные. Тогда он рисовал, на чем придется и чем угодно, пока ноги не подламывались от усталости…
Он окончил школу и вскоре ушел в армию, где не было водки, но было много кумача, на котором он выводил аккуратные буквы лозунгов.
Сидя в комнатке художника, Вова часто вспоминал учительницу Милу А как-то, под Новый год, она приехала к нему на Урал, и в этой самой комнатке он оторвался с нею за все свои монашеские месяцы… А потом ее изнасиловал прапорщик, подглядывавший в замочную скважину за страстью солдата и его бывшей учительницы. Обманутый Рыбаков лишь на десять минут отлучился в штаб, а когда вернулся, застал географичку Милу грустной, держащей в своих пухленьких ручках порванный совковый лифчик. А прапор без малейших угрызений совести застегивал ширинку армейских портков и вовсю подмигивал Вове.