Осенние мухи. Повести
Шрифт:
Когда политический курс изменился, меня выслали из страны. С тех пор я живу недалеко от Ниццы на скромные гонорары за книги и статьи для партийных газет и журналов.
Я осел в Ницце не случайно: мне в руки попали документы некого Жака Лурье, умершего от тифа в Петропавловской крепости. Лурье, латышский еврей, получивший французское подданство, был совершенно одинок и имел маленькую виллу, которую я, так сказать, «унаследовал». Я мог встретить соседей настоящего Жака или его друзей, и это щекотало мне нервы, но все о нем забыли. Я живу в его доме и скоро умру.
Дом маленький и неудобный, к тому же лишних денег у Лурье не было, так что высокой ограды,
Слева от дома находится каменистый клочок земли, куда козы приходят щипать пахучую жесткую траву. Справа стоит такой же маленький каменный домик с выкрашенными в розовый цвет стенами — его каждый год сдают разным людям.
Позади проходит дорога из Ниццы в Монте-Карло, внизу протянулся виадук. До моря далеко, но дом уютный, светлый и прохладный.
Вот так я и существую, временами переставая понимать, благо этот покой или медленная смерть. В России мой день начинался в пять утра, и теперь я неизменно просыпаюсь в этот час, а если не сплю, меня одолевает тоска. Я хватаю первую попавшуюся под руку книгу, тут же откладываю, беру тетрадь, начинаю писать. Светает, розы источают нежный аромат. Я отдал бы все на свете, даже жизнь, чтобы оказаться в комнате, где мы спали вповалку сразу после того, как в туманно-снежную ноябрьскую ночь взяли власть. Дул сильный ветер, в городе стреляли, глухо рокотала высокая, как всегда по осени, невская вода. Беспрестанно звонил телефон. Иногда у меня мелькает мысль: «Будь я сейчас моложе и здоровее, вернулся бы в Россию, начал бы все сначала и умер счастливым, ни о чем не думая… в одном из тех застенков, которые так хорошо знаю».
Власть, иллюзия господства над судьбами людей пьянит как вино. Лишаясь их, человек испытывает немыслимые страдания и тоску. В другие моменты мне все безразлично, ожидание смерти приносит облегчение. Я не чувствую боли, разве что по вечерам, когда поднимается температура и кровь шумит в ушах. К утру все проходит. Я зажигаю лампу и сижу за столом у открытого окна, а когда встает солнце, успокаиваюсь и засыпаю.
Глава IV
Исполнительный комитет собирался в Швейцарии раз в год, чтобы вынести приговор нескольким высшим сановникам империи, известным своей жестокостью. Моя мать входила в эту организацию. В мое время членами Исполкома были двадцать человек.
В 1903 году министром народного образования Российской империи был Валерьян Александрович Курилов, реакционер победоносцевского толка, очень умный, холодный и грубый человек, которому благоволил император Александр III и покровительствовал князь Нельроде. Он не принадлежал к высшей знати империи и, как это часто случается, пытался быть «святее Папы Римского». Он ненавидел революцию и революционеров и презирал народ в тысячу раз сильнее собратьев по правящему классу.
Курилов был высоким и толстым, говорил и двигался медленно, студенты прозвали его Кашалотом («свирепым и ненасытным») за жестокость, властолюбие и жажду почестей. Этого человека очень боялись.
Руководители партии хотели ликвидировать Курилова демонстративно, чтобы поразить воображение публики. По этой причине осуществить покушение было сложнее, чем всегда: нельзя было просто бросить бомбу или выстрелить из револьвера, следовало очень тщательно и точно выбрать время и место. Доктор Швонн первым рассказал мне о Курилове. Самому Швонну было тогда около шестидесяти. Он выглядел легким и хрупким, как танцовщик. Маленькое тонкое личико обрамляли пушистые курчавые седые волосы странного, совершенно белого цвета, над узким, с жестоким оскалом, ртом нависал загнутый как клюв нос. Я знал, что Швонн безумен, хотя в лечебницу в Лозанне он попал уже после моего отъезда. Там он и умер. Швонн внушал мне ужас и инстинктивное отвращение, но был невероятно талантлив — он одним из первых использовал пневмоторакс для лечения легочного туберкулеза, ему одинаково нравилось уничтожать людей и лечить их.
Помню, как он приходил на балкон (мне было предписано спать на свежем воздухе зимой и летом, чтобы «проветривать» легкие) одетый в роскошный халат в розово-голубых разводах, и разъяснял мне, «что есть террор».
— Вообрази, Лёня, что видишь перед собой огромного толстяка, выжимающего из людей последние соки… Ты посмеиваешься и думаешь: «Уже скоро, старина, совсем скоро…» Он тебя не видит. Ты где-то там, в тени. Делаешь движение… вот так… поднимаешь руку… Бомба небольшая, ее легко спрятать — завернуть в платок, засунуть в букет… Фьюить!.. Полетела! Старика разорвало в клочья…
Возбужденный шепот Швонна прерывался взрывами смеха.
— И душа его отлетела… animula vagula, blandula [2] (Швонн, как и бедняга Курилов, обожал крылатые латинские выражения…)
Он все время шевелил пальцами, как будто заплетал косички, его профиль с крючковатым носом и тонкими губами отчетливо выделялся на фоне освещенного луной ночного неба и посеребренных снегом елей.
Один из руководителей партии время от времени передавал Швонну крупные суммы денег — я никогда не понимал, как именно это осуществлялось. Кое-кто — но не я — считал его провокатором охранки.
2
Душонка непостоянная и льстивая (лат.)
Именно Швонн в 1903 году повез меня на заседание Исполнительного комитета. Холодной ясной зимней ночью мы ехали в Лозанну по зубчатой узкоколейке, спускавшейся вдоль покрытых жесткой ледяной коркой склонов. Других пассажиров в вагоне не было. Швонн облачился в широкий пастушеский плащ, но шляпы, несмотря на холод, как всегда, не надел.
Он продолжил разговор о Кашалоте.
Комитет дважды посылал боевиков для устранения министра — оба были задержаны и повешены. Комитет констатировал, что никто из членов организации не сумеет совершить покушение: слишком уж хорошо работает полиция. Маскироваться бессмысленно, а арест скомпрометирует других членов партии.
С некоторых пор иностранная пресса не публиковала сообщений о терактах, а покушение на Курилова следовало осуществить на глазах у всех, в присутствии послов иностранных государств, в общественном месте, во время церемонии или праздника, что удесятеряло сложность задачи. Меня никто не знал — ни полиция, ни революционеры в России, я говорил по-русски, хоть и с сильным иностранным акцентом, кроме того, мне не составит труда въехать в страну по швейцарскому паспорту.
Сегодня, по прошествии стольких лет, я не могу вспомнить, что чувствовал, слушая тихий голос Швонна. Считалось, что Комитет приговаривает к смерти только виновных, я рисковал жизнью и мог погибнуть вместе со своей жертвой, что оправдывало убийство и отпускало убийце грехи. В двадцать два года я был совсем другим человеком. Я не видел ничего, кроме санатория Швонна и темной комнатенки в Монруже. Я спешил жить, мне казалось, что я держу в своих руках судьбу другого человека, и это ощущение мне нравилось…