Ошибочный адрес
Шрифт:
И вдруг в глазах пропало отражение окружающего мира. Глаза блестели злобой. Глаза матери.
— Опозорить меня хочешь, — прогудел ее голос.
Она протянула ей сберегательную книжку.
— На, если ты такая смелая, разорви.
Женя, колеблясь, взяла. Подошел старик, обсасывая большой грецкий орех, с усмешкой шепнул что-то матери, и оба они загоготали, хлопая друг друга по плечам. Женя подняла книжку двумя руками над головой.
— Нате, — крикнула она и рванула за корочки.
Книжка треснула, но не разорвалась, она стала вдруг неимоверно большой и тяжелой, стала давить на Женю. Согнулись руки, ноги, и девушка рухнула на землю, придавленная. Хотела выбраться из-под нее — и не могла. Мать и старик стояли в стороне
Впереди показался большой зеленый аквариум, с зеленой водой и с красными рыбками. Женя и Васька с разбегу нырнули в него, и сразу стало тихо-тихо. Она и Васька плыли бок о бок, разглядывая фантастический мир. Васька смеялся над чем-то, и лицо его смешно растягивалось за слоем воды. Потом они оседлали двух красных рыбок, и те так их помчали по просторам своей стихии, что в ушах свистел ветер…
Утром Женя подошла к аквариуму, чтобы, как обычно, дать корму рыбкам, и вздрогнула. На поверхности плавали две скорлупки грецкого ореха.
В эту ночь странный сон приснился и Виктору Попову. В спичечном коробке, валявшемся в углу комнаты, раздался шорох. Затем коробок раздвинулся и из него вылез большой жирный паук. Двигая кривыми лапами, паук пополз от коробки, на ходу принимая человеческий облик — старика с большим животом и длинным носом. Из кармана куртки старика с шумом вывалился клубок и моментально превратился в сеть, в которой копошились маленькие человечки с испуганными лицами. Вдруг старик остановился и стал тянуть сеть к себе. Он тянул ее до тех пор, пока она опять не превратилась в клубок, который он поспешно засунул в карман. Виктор хотел схватить старика, но ему никак не удавалось: старик стремительно уменьшался и, обернувшись пауком, снова скрылся в коробке.
Краеведческий музей открывался для посетителей в двенадцать часов. Ждать предстояло еще около получаса. Шухова прошла в ближайший сквер, села на скамейку, развернула свежий номер газеты. Прочла что-то, улыбнулась, подняла голову навстречу шумливой группе малышей детского сада и вздрогнула: рядом в напряженной позе застыл очкастый старик в соломенном картузе и сером пальто. Он, как видно, только и ждал, когда на него обратят внимание. Смотрел упорно, не смущаясь своей развязности. Чуть заметно поклонился.
— Что вам угодно, гражданин?
Шухова свернула газету, перекинула ногу на ногу, оправила юбку.
— Дорогая Людмила Ксенофонтовна, я не хочу тебя пугать, и если это мирское чувство исподволь зародится в твоей душе, не вини меня, старого дуралея.
Старик умолк и молчал до тех пор, пока мимо них не протянулась тихоходная малолетняя гвардия.
— Не пугайся, я родитель твой, милая доченька, — медленно сказал он и сел на скамейку несколько поодаль от Шуховой.
— Очень приятно, — с иронией отозвалась Шухова и прищурилась. — Что за шутки, дядя? Вы не обмишурились?
Старик снял картуз, синим платком вытер вспотевший лоб.
— Я не знаю вас, — тихо прошептала Шухова, следя за его движениями. — Ну, конечно, не знаю, — увереннее добавила она и нахмурилась. — Вам лучше уйти.
Старик покачал головой.
— Знать ты меня должна. Не узнала сразу — другое дело. Удивительного тут ничего нет. Тридцать два года — не тридцать два дня. Такие явления, не дай бог, не с каждым случаются. Море житейское, милая доченька, не речушка мелководная, которую враз перейдешь или переплюнешь. Житейское море опасно и глубоко, пучины его страшны, волны его сильны испытаниями. Помотало, побросало старого дуралея на жестких волнах, затягивало в свои пучины и вот выбросило умирать на свою землю родную. Пусть она примет мой смиренный прах в свои таинственные недра. Все меняется: и времена, и люди…
И пока старик говорил, Шухова вспоминала. Когда-то и у нее был родной отец. Она смутно помнит его, хотя это было очень давно, и видела она его редко. Когда он появлялся в доме, тетка подталкивала ее к нему. Он сажал ее к себе на колени, щекотал душистой бородой, потом быстро ставил на пол, совал в руки новую игрушку или коробку с конфетами и исчезал так же внезапно, как и появлялся. Иногда он приходил домой окруженный смеющимися мужчинами и женщинами. Они пили вино, пели, играли на рояле. Тогда тетка, поджав губы, уводила ее в свою маленькую комнату, весь передний угол которой был заставлен иконами и всегда освещен огоньками разноцветных лампадок. Тетка опускалась на колени перед этим сияющим углом, ставила ее с собой рядом и начинала молиться, беспрестанно крестясь и обливаясь слезами. А в это время в других комнатах дома раздавались музыка, песни, смех. Теткины моления продолжались долго, и девочке иногда удавалось незаметно выбраться из комнаты. На цыпочках, она подходила к двери, за которой веселились, и в щель наблюдала. Но никогда вдоволь насмотреться не приходилось: неслышно подходила тетка, брала за руку и уводила в свою печальную комнату. Там она указывала на большой портрет красивой молодой женщины, висевший над ее детской кроваткой, и говорила, что, если мама узнает, как девочка подглядывает за плохими взрослыми, она рассердится и никогда не навестит маленькую Люду. Потом тетка рассказывала про ее маму, и девочка засыпала под монотонный шепот… Но все это помнится смутно, все далекое застлано какой-то пеленой.
Шухова вспомнила и последнюю встречу с отцом. На улице был день, но от дыма пожарищ он казался вечером. Горел дом рядом, горел дом напротив, горело в конце улицы еще несколько домов. Тетка дрожала от страха, прижимала Люду к себе и твердила молитвы. Прибежал он. Они бросились к нему, ожидая от него спасения. Он оттолкнул их, подбежал к стоящему у стены шкафу, отодвинул его в сторону, отпер дверку, вделанную в стену, и, подставив саквояж, стал ссыпать в него золотые монеты, золотые вещи, какие-то небольшие свертки. Пламя пожара освещало страшную в тот миг его фигуру. С наполненным саквояжем он кинулся к двери. Тетка, с вытянутыми руками, похожая на привидение, пыталась преградить ему путь. Он ударом ноги отшвырнул ее в сторону и исчез в черном провале двери.
Сейчас этот момент, момент последней встречи, ярко, во всех красках встал в ее памяти. Старик давно уже умолк, но немой вопрос «Узнала?» продолжал интересовать его. Об этом говорили глаза, пытливые, упорные.
Шухова глухо выдавила:
— Помню…
Она встала и, не оглядываясь, пошла из сквера.
Старик откинулся на спинку скамейки, запрокинул голову, подставляя лицо солнечным лучам, и тихо стал напевать, без конца повторяя одну и ту же пару строк.
Вечером, ко времени возвращения дочери с работы, Мыкалов появился возле ее дома. Ритмично меряя шагами тротуары, он то приближался к дому, то отдалялся. Скоро ему надоело двигаться. Он присел на приступок возле подъезда соседнего дома, трость положил на колени и замер. Незаметно Мыкалов уснул. Ему снилась его маленькая комнатка в Алма-Ате, тихие вечера, которые он проводил в ней, встречи с ласковой однорукой еврейкой, добровольно взявшей на себя заботу о его финансовых делах и личной жизни. Когда грусть о молодости и роскошной жизни все же озлобляла его и под крышей уютной квартиры еврейки, он искал уединения в своей пустой комнате…