Ослепление
Шрифт:
— Но ты же сам говоришь только о животных.
— Потому что я слишком много знаю о людях. Мне не хочется начинать. О себе я молчу, я — частный случай, я знаю тысячи похуже, для каждого его случай — самый плохой. Действительно великие мыслители убеждены в малоценности женщин. Отыщи в беседах Конфуция, где ты найдешь тысячи суждений и мнений обо всех насущных и не только насущных предметах, хотя бы одну фразу, которая касалась бы женщин! Ты не найдешь ни одной! Мастер молчания обходит их молчанием. Даже траур по поводу их смерти кажется ему, приписывающему форме внутреннюю ценность, ненужным и неуместным. Его жена, на которой он женился в ранней молодости, женился согласно обычаю, а не по убеждению и тем более не по любви, умирает после долгих лет брака. Ее сын разражается над ее телом громкими воплями. Он плачет, он трясется, поскольку эта женщина случайно доводится ему матерью, он считает ее незаменимой. И тут Конфуций, отец, строго выговаривает ему за его боль. Voilа un homme! [20] Его опыт позднее подтвердил это убеждение. В течение нескольких лет он служил министром у
20
Вот человек! (фр.)
Современником Конфуция был Будда. Их разделяли огромные горы, как могли они узнать друг о друге? Один, может быть, не знал даже названия народа, к которому принадлежал другой. "Какая тому причина, ваше преподобие, — спросил Ананда, любимый ученик Будды, своего учителя, — почему женщины не заседают в собрании, не ведут дел и не зарабатывают на жизнь собственным трудом?"
"Вспыльчивы, Ананда, женщины; ревнивы, Ананда, женщины; завистливы, Ананда, женщины; глупы, Ананда, женщины. Вот, Ананда, причина, вот почему женщины не заседают в собрании, не ведут дел и не зарабатывают на жизнь собственным трудом".
Женщины молили принять их в орден, ученики ходатайствовали за них, Будда долго отказывался уступить им. Десятки лет спустя он поддался своей кротости, своей жалости к ним и, вопреки собственному благоразумию, основал женский монашеский орден. Из восьми строгих «правил», которые он установил для монахинь, первое гласит:
"Монахиня, даже если она состоит в ордене сто лет, обязана почтительно приветствовать каждого монаха, даже если он принят в орден лишь сегодня, она обязана встать перед ним, сложить руки, надлежаще почтить его. Это правило она должна уважать, соблюдать, считать священным, чтить и не нарушать в течение всей жизни".
Седьмое правило, священная верность которому ей внушается такими же словами, гласит: "Ни в коем случае монахиня не смеет оскорблять или хулить монаха".
Восьмое: "Отныне монахиням закрыта тропа устного обращения к мужчинам. Монахам же тропа устного обращения к монахиням не закрыта".
Несмотря на вал, который возвел для защиты от женщин Возвышенный своими восемью правилами, им овладела, когда это случилось, великая печаль, и он сказал Ананде:
"Если бы, Ананда, по учению и уложению, которые провозгласил Совершенный, женщинам не дозволялось покидать мир и обращаться к бездомности, этот священный порядок сохранялся бы долго; истинное учение сохранялось бы тысячу лет. Но поскольку, Ананда, женщина покинула мир и обратилась к бездомности, этот священный порядок, Ананда, будет сохраняться недолго; только пятьсот лет будет сохраняться истинное учение.
Если на прекрасное рисовое поле, Ананда, нападает болезнь, которую называют мучнистой росой, поле это сохраняется недолго; точно так же, если какое-либо учение и уложение дозволит женщинам покидать мир и обращаться к бездомности, этот священный порядок будет сохраняться недолго.
Если на прекрасную сахарную плантацию, Ананда, нападает болезнь, которую называют синей болезнью, плантация эта сохраняется недолго; точно так же, если какое-либо учение и уложение дозволит женщинам покидать мир и обращаться к бездомности, этот священный порядок будет сохраняться недолго".
В безличной речи веры я слышу здесь большое личное отчаяние, отзвук боли, какого я нигде больше не встречал, ни в одной из бесчисленных фраз, дошедших до нас от Будды. Крив, как река, Упрям, как дуб, Зол, как женщина, Так зол и глуп, — гласит одна из старейших индийских поговорок, сложенная добродушно, как большинство поговорок, если учесть ужасный смысл такого высказывания, но характерная для народного мнения индусов.
— То, что ты говоришь, ново для меня лишь в частностях. Я восхищен твоей памятью. Из безбрежного материала преданий ты цитируешь то, что годится для подкрепления твоих доказательств. Ты напоминаешь мне древних браминов, которые еще до возникновения письменности устно передавали ученикам свои веды, более объемистые, чем священные книги всякого другого народа. Ты хранишь в голове священные книги всех народов, не только индусов. Однако за свою научную память ты платишь одним опасным недостатком. Ты не замечаешь происходящего вокруг тебя. На вещи, случившиеся с тобой самим, у тебя памяти нет. Если бы я попросил тебя, чего я, конечно, не сделаю: расскажи мне, как ты напал на эту женщину, как она надувала и обманывала, продавала и ломала тебя, опиши мне злость и глупость, из которых она, по твоей индийской поговорке, состоит, во всех подробностях, — ты оказался бы неспособен на это. Наверно, в угоду мне ты напряг бы свою память, но совершенно без толку. Пойми, этим отсутствующим у тебя видом памяти я обладаю, тут мое превосходство над тобой очень велико. Того, что мне однажды сказал человек, который хотел задеть меня или приласкать, я не забываю. Просто высказывания, обыкновенные замечания, которые в такой же мере, как ко мне, могут относиться к кому-то другому, со временем вылетают у меня из головы. Памятью чувства, как я назвал бы это, обладает художник. Лишь то и другое вместе, память чувства и память разума, — а последнее как раз твое, — делают возможным универсального человека. Я, наверно, переоценивал тебя. Если бы мы, ты и я, могли слиться в одно целое, то из нас возникло бы духовно совершенное существо.
Петер повел левой бровью.
— Мемуары неинтересны. Женщины, если уж они читают, питаются мемуарами. Я прекрасно запоминаю все, что со мной происходит. Ты любопытен, я — нет. Ты ежедневно выслушиваешь новые истории и хочешь сегодня для разнообразия услышать еще одну, от меня. Я отказываюсь от историй. В этом и состоит разница между нами. Ты живешь своими безумцами, я — своими книгами. Что пристойнее? Я мог бы жить и в лачуге, мои книги у меня в голове, тебе нужна целая психиатрическая лечебница. Бедняга! Мне жаль тебя. По сути ты женщина. Ты состоишь из сенсаций. Бегай себе от одной новости к другой! Я стою неподвижно. Если меня беспокоит какая-то мысль, она не отпускает меня неделями. Ты спешишь обзавестись тут же другой! Это ты считаешь интуицией. Если бы я страдал какой-нибудь бредовой идеей, я ею гордился бы. Что больше свидетельствует о характере и силе? Испытай манию преследования! Я подарю свою библиотеку тебе, если ты поднимешься до этого. Ты тертый малый, от всякой сильной мысли ты ускользаешь. Тебе не достичь мании.
Мне тоже нет, но у меня есть необходимый для этого дар — характер. Тебе это кажется хвастовством. Но я доказал свой характер. Только благодаря собственной воле, без чьей-либо поддержки, об этом никто даже не знал, я освободился от некоего гнета, некоей тяжести, некоей смерти, некоей коры проклятого гранита. Где был бы я, если бы дожидался тебя? Наверху! Я вышел на улицу, бросив на произвол судьбы книги, ты не знаешь, какие книги, сперва познакомься с ними, может быть, я преступник. С точки зрения строгой морали, я преступник, но я беру это на себя, я не боюсь. Смерть разрушает браки. Почему мне должно быть дозволено меньше, чем смерти? Что такое смерть? Прекращение функций, отрицание, ничто. С какой стати мне ждать ее? Каприза какого-то упрямого старого тела? Кто станет ждать, когда посягают на его работу, на его жизнь, на его книги? Я ненавидел ее. Я ненавижу ее и теперь, я и после ее смерти ненавижу ее! У меня есть право на ненависть; я докажу тебе, что ненависти заслуживают все женщины; ты думаешь, я смыслю только в Востоке. Нужные ему доказательства он берет из своих специальных областей — так думаешь ты. Я достану тебе синеву с неба, и не ложь, а правду, прекрасную, жесткую, острую правду, правду любого размера и вида, правду для чувства и правду для разума, хотя у тебя, баба ты, работает только чувство, такую правду, что в глазах у тебя посинеет, не потемнеет, а посинеет, посинеет, посинеет, потому что синий цвет — это цвет верности! Но оставим это, ты отвлек меня от нашего первого разговора. Мы докатились до уровня неграмотных. Ты унижаешь меня. Мне следовало бы молчать. Ты делаешь из меня сварливую мегеру, а ведь у меня нашлись бы доводы!
Петер тяжело дышал. Рот его искажала дрожь. Виднелся язык, делавший отчаянные движения и напоминавший утопающего. Складки на лбу пришли в беспорядок. Он заметил это, когда говорил, и потянулся к ним рукой. Вложив в морщины три пальца, он несколько раз с силой провел ими справа налево. Четвертой морщине не повезло, подумал Георг. Удивительно, что при щели имеется рот. У него же есть губы и язык, как у всех у нас, кто подумал бы. Он ничего не хочет рассказывать мне. Почему он мне не доверяет? Какой он гордый. Он боится, что я втайне презираю его за то, что он женился. Еще мальчиком он всегда поносил любовь, став взрослым, он полагал, что она не стоит того, чтобы о ней говорили. "Если бы я встретил Афродиту, я застрелил бы ее". Основателя кинической школы, Антисфена, он любил за эти слова. И вот появилась какая-то старая шлюха и ввергла убийцу Афродиты в беду. Великий характер! Как твердо он стоял! Георг испытывал злорадство. Петер оскорбил его. К оскорблениям он привык, но эти задевали за живое. В словах Петера был смысл. Без своих больных Георг действительно жить не мог. Он был обязан им большим, чем хлебом и славой; они были основой его умственной и душевной жизни. Хитрость, на которую он пошел, чтобы развязать Петеру язык, потерпела провал.
Вместо того чтобы рассказывать, он ругал Георга и обвинял самого себя в преступлении. От женщины он сбежал. Чтобы не слишком стыдиться этого позорного факта, он объявил себя преступником. Сознание преступления, которого не было, можно вынести. И сильные характеры доказывают себе свою цельность окольными путями. У Петера была причина считать себя трусом. Из квартиры он выдворил не эту женщину, а себя самого. С улицы, где он некоторое время плачевно слонялся, долговязый, смешной, он подался в каморку привратника. Здесь он отбывал наказание за свое преступление. Чтобы сократить срок своего заключения, он заранее телеграфировал брату. Тому была предназначена во всем этом плане особая роль. Он должен был выдворить и отшить женщину, поставить на место привратника, разубедить человека с сильным характером в том, что он преступник, и с триумфом водворить его в освобожденную и очищенную библиотеку. Георг увидел себя теперь важной частью механизма, запущенного кем-то для спасения своего задетого самолюбия. Комедия эта стоила одной фаланги пальца левой руки. Ему все еще было жаль Петера. Но эта симуляция помешательства, эта готовность пренебречь чужим достоинством ради восстановления собственного, эта игра, которую вели с ним, привыкшим играть с другими, ему не понравились. Ему очень хотелось дать понять, что он понял. Он решил помочь Петеру вернуться к спокойной жизни ученого, помочь самоотверженно и осторожно, как того требовала его профессия. Маленькую месть он отложил на будущее. Когда он снова навестит Петера, — а этот визит он наметил уже теперь, — он дружески, но немилосердно объяснит ему, что на самом деле произошло между ними в этой каморке.