Особые условия
Шрифт:
— А кто его, дурака, заставлял камни в окна бросать? Отец заставил? Может, мать упросила? Это же надо! — старик воздел руки вверх, как бы призывая в судьи высшие силы. — Ведь как всегда было... Полюбил парень девку, чего не бывает... Так он ей цветы, он ей колечко подарит, платок какой, песню на худой конец споет, спляшет косо-криво... А этот — камни в окно. Чтоб, значит, она не забывала его, память чтоб о нем имела, любовь его жаркую оценить могла! А! Евгеньич, ты слышал, чтоб люди про любовь камнями разговаривали?
— Да какая любовь, какая любовь! Чего
— Юра, — с чувством произнес Анатолий Евгеньевич. — Понимаешь, Юра, надо как-то соразмерять свои поступки и слова, слова и желания, желания и возможности... Надо, Юра, жить так, чтобы на тебя не показывали пальцем, — скорбно закончил Анатолий Евгеньевич и поспешил выйти, прихватив с полки в сенях сверток.
На крыльце он постоял с минуту, будто в раздумье, и направился в магазин. Ему не повезло — там уже торчал Горецкий. С перебинтованной головой, пластырем на подбородке, с костылем — не залечил еще раны после ночного побега. Вообще-то его положено было держать под стражей, но надобности в этом не видели. И Горецкий шатался по Поселку, заглядывал в мастерские, часами околачивался в магазине, неизвестно о чем толкуя с продавщицей.
Вера, женщина молодая, здоровая, нравилась Анатолию Евгеньевичу, и, заставая здесь Горецкого, он каждый раз чувствовал, как его охватывает злая ревность. У Анатолия Евгеньевича не хватило духу потребовать у Веры внимания к себе, но он страдал, когда Вера игриво, поощряюще перешучивалась с кем-то, — Кныш полагал, что у него несчастная любовь. И сейчас, увидев Горецкого, он сник и отошел к витрине с конфетами.
— Что, папаша, сладкого захотелось? — Горецкий захохотал и подмигнул Вере.
И Анатолий Евгеньевич с болезненной четкостью увидел ее смеющиеся глаза, яркие губы, ее здоровье, остро и ревниво почувствовал, что она женщина. И улыбнулся, как мальчишка, пойманный на запретном, жалко и виновато. Вера даже смутилась, будто невзначай ударила человека в больное место.
— Витя, — сказала она негромко, — ты зайди позже, ладно? Мне с Анатолием Евгеньевичем поговорить надо.
— Родственные сферы? — засмеялся Горецкий. — Взаимовыгодные контакты? А может, того... преступный сговор? Признавайся, папаша!
— Да, — спокойно сказала Вера. — Самый что ни есть сговор.
Анатолий Евгеньевич поразился происшедшей перемене. Теперь за прилавком стояла не глуповато похохатывающая бабенка, нет, он увидел холодную, властную и недоступную женщину. И Горецкий оробел, засуетился, начал шарить по карманам, разыскивая перчатки.
— Я что, — говорил он, — я ведь ничего. Могу и попозже. Мы народ простой, исполнительный. Нам сказано, мы — сделано. Вот только покупочку бы сделать заради плана родного магазина, заради уважения к близкому человеку...
— Перебьешься, — обронила Вера.
— А думаешь, нет? И перебьюсь. Так я через часок, а?
Вера молча кивнула, но неохотно, словно бы что-то переборов в себе.
— Приятных вам разговоров! — засмеялся Горецкий уже у выхода и быстро захлопнул за собой дверь, словно боялся, что в него могут запустить чем-то.
— Мразь! — резко сказал Анатолий Евгеньевич и тут же похолодел, поняв, что погорячился, что не имеет права так говорить, не дала еще ему Вера таких прав.
— Он не мразь, — спокойно проговорила Вера, опускаясь на табуретку. — Просто слабак.
— Но красивый слабак, а?
— Смазливый.
— Какая разница? Как различишь — где смазливый, где красивый? Полюбишь — назовешь красивым, разлюбишь — в смазливые разжалуешь. Красивый — посильнее. И не важно — правильный у него нос или нет, хорошо видят глаза или слепокурые... А смазливые — слабаки, хотя у них и все на месте и все как надо. Вот и разница.
— Вообще-то да, — согласился Анатолий Евгеньевич уловив скрытую похвалу, и невольно распрямил спину. — Вообще-то да, — благодарно повторил он, — Я вот кое-что принес, — он вынул из-за пазухи сверток. Вера, даже не взглянув, тут же убрала его под прилавок, — Это масло, — пояснил Анатолий Евгеньевич.
— Сколько?
— Полтора. Чуть больше. Не надо, — сказал Анатолий Евгеньевич, услышав, как Вера зашелестела бумажками в ящике. — Лучше того... Бутылочку.
— Водку? Что с вами, Анатолий Евгеньевич?
— Не знаю, Вера. Душа просит.
— С каких это пор вы о душе стали думать?
— Когда-то надо и о ней подумать, Вера, — печально сказал Анатолий Евгеньевич.
Оба чаще обычного называли друг друга по имени, и было в этом нечто вроде договоренности относиться друг к Другу с пониманием и доверием. И было согласие пойти дальше, столковаться о большем, Кныш неожиданно заволновался. Он еще не сказал ничего такого, что заставило бы его оробеть, даже не подумал ни о чем таком, но где-то в нем уже рождалось решение, и всплывали, всплывали, как пузыри со дна, слова, очень важные для него, рисковые, отчаянные. Лицо его дрогнуло, он обеспокоенно оглянулся по сторонам, словно в поисках поддержки.
— Что с вами, Анатолий Евгеньевич? — спросила Вера с нарочитым беспокойством.
— Я вот подумал, Вера... Почему бы нам, собственно, не посидеть за этой бутылочкой вместе? А?
— Знаете, Анатолий Евгеньевич, даже не знаю, что вам ответить... Вы так неожиданно...
— Отвечайте «да»! Такое простое и короткое слово, — улыбнулся Анатолий Евгеньевич. — Ну, пожалуйста, отвечайте «да»! Вы и не заметите, как произнесете его. Ну, что вам стоит? — Анатолию Евгеньевичу очень хотелось настоять на своем. Вчера он получил удар от Панюшкина, и пропустить еще удар было бы для него слишком тяжело.
— Да при чем тут стоимость!
— Вера-Вера! Если бы вы знали, как мне повезло, что в этой дыре я встретил... да, встретил вас! Знаете, когда годы живешь в одиночку, когда только с самим собой и можешь поговорить откровенно, да и то не всегда... Я так хочу, чтобы у нас с вами все было хорошо!
— По-моему, и так все хорошо, — ухватилась Вера за самые безобидные слова Анатолия Евгеньевича. — И макароны пошли, и с маслом порядок.
— Да не о том я! — с досадой отвернулся бывший директор столовой. — Не о масле! Не о макаронах!