Особые условия
Шрифт:
Тут тоже все спокойно. Панюшкин подошел к письменному столу, постоял. «Да что это со мной, в конце концов? — уже раздраженно подумал он. — Неврастеник старый. А может, звоночек? Может, костлявая постучалась? Нет. Я прекрасно себя чувствую. Дай бог, чтобы те, за стеной, так чувствовали себя утром».
И Панюшкин начал одеваться. Сам того не заметив, даже не подумав об этом, он начал одеваться, безошибочно нащупывая в темноте одежду и не переставая думать — что же все-таки всколыхнуло его? Опять прислушался к разноголосому сопению за стеной. Нет, неприятного чувства, неприязни к этим людям у него не было. Гости. Да, гости, и больше ничего. А тревога нарастала.
Панюшкин на цыпочках
Быстро накинув куртку и обмотав несколько раз вокруг шеи неопределенного цвета шарф, напялив шапку, он протянул руку, чтобы взять рукавицы, но их на месте не оказалось. Видно, куда-то сунули в вечерней суматохе.
Осторожно вышел в сени, постоял с минуту, прислушиваясь, толкнув дверь, шагнул на крыльцо. По скрипу двери понял — мороз под тридцать градусов. Петли, деревянные планки, даже доски двери визжали, окаменев от мороза.
И подумалось — в Москве вечер, бегут ручьи, в метро цветы продают. А тут — ночь. Тишина. Только яростный скрип снега под валенками, только звук собственного дыхания и где-то в глубине упругие удары сердца. «Ну, дает старик! — подумал Панюшкин. — Ну, совсем ошалел! Что это со мной? Куда я? Зачем? Может, заболел? Вроде нет... Может, горем убит? Какое к черту горе! Тут самому кого-нибудь порешить хочется. А что? Другим можно, а мне нельзя?!»
Смахнув выступившие от мороза слезы, Панюшкин прибавил шагу.
— И в воздухе сверкнули два ножа. Два ножа! — прохрипел он с наслаждением, будто само сочетание этих двух слов доставляло ему радость, будоражило его и придавало силы. — И в воздухе сверкнули два ножа. Два ножа! — повторил он как припев. — Пираты затаили вдруг дыханье. Все до одного. Он молча защищался у перил. Молча, поняли?! Молча. А они, вся эта шваль одноглазая, татуированная, пьяная, они все знали его как неплохого мастера по делу фехтованья. А в воздухе сверкали два ножа...
В карманах куртки Панюшкин сжал в кулаки зябнувшие без рукавиц пальцы. Он будто сжал рукоятки тяжелых ножей из рессорной стали, которые ребята выковывали вон в тех мастерских. Да, из рессорной стали сверкнули два ножа. Незатупляемые ножи из прекрасной стали. Один из ножей давно на дне Пролива, куда запустил его сам Панюшкин, отобрав однажды у Ягунова, а второй лежит в его столе, тяжелый, как топор, и острый, как бритва. «Надо бы его с собой прихватить, — подумал Панюшкин. — А, собственно, зачем? Старик, возьми себя в руки. Успокойся, вонючка старая. Не суетись. Не надо, Коля, суетиться. Все равно она его любила. Он молча защищался у перил, а в этот миг она его любила. Можно себе представить... В воздухе сверкают два ножа, а когда сверкают ножи, то сверкают и глаза. За такие глаза можно полюбить. Анна. Она его любила. Но погиб пират. Заплакал океан. А он погиб, невольник чести. Со свинцом? Нет, со сталью в груди. А Анна? При чем здесь Анна? Не суетись, старик, по тебе она не заплачет. Но она его любила! Любила... Слово-то какое... Как при раскопках найденное... Из давних времен. В себе раскопал, Анна... Надо же, через сколько лет все началось опять...»
Поселок строителей остался позади — Панюшкин бежал по льду Пролива. Он где-то ободрал в кровь руки, на таком морозе льдинки становились острыми и твердыми, как ножи из рессорной стали. Далеко впереди, почти у самого горизонта, в такт его бегу раскачивались огоньки вагончиков. Глотая ледяной воздух, Панюшкин бежал безостановочно и замедлял бег, только когда ноги совсем переставали слушаться, когда они подкашивались. Постояв минуту-вторую, опершись о вешки, ограждающие прорубленные во льду майпы, он шел дальше.
А не старческое ли тщеславие движет тобой, Коля?
Нет, не может быть, только не это. Ха! Тщеславие... Нет у меня никакого желания командовать людьми, быть над ними! Нет такой цели. А может быть, ты хочешь славы?
Хочешь видеть свою физиономию на экране, в газете, журнале? Нет. Это честно. Единственное стремление — довести дело до конца. Все правильно, все справедливо.
Где-то ты недобрал, где-то сплоховал. Пробуксовочка вышла. Впервые за тридцать лет. Ну что ж, чемпионов тоже кладут на лопатки. И правильно делают. Эхх! Если бы до урагана мы успели зарыть трубу, если бы не унесло ее в сторону, не изломало! Если бы мы состыковались до Тайфуна! Если бы...
Нет, все правильно. Старики должны уступать место.
Даже если это их убивает. Они должны уступать место, иначе остановится жизнь. Они напрасно уповают на свою мудрость. Раньше мудрость сидела в тихих кабинетах и в седых головах, а теперь она носится по белу свету, вламываясь в дома, в события, в судьбы. Мудрость заключена в молодости, в дерзости, в неопытности! Да. В силах, возможностях и неопытности молодых. А старики...
Они мудры лишь настолько, насколько могут чувствовать себя молодыми.
Все это так, все это так... Но, Коля, ты должен признать, что в твоем стремлении остаться начальником есть что-то несимпатичное. Ведь есть, Коля. Какие бы благородные мотивы не стояли за этим стремлением, какие бы разумные доводы ты не находил... Они тебя не оправдывают. Даже если нет у тебя стремления к власти, к славе, к деньгам, это еще не значит, что у тебя нет тщеславия. Ты хочешь закончить трубопровод сам? Да? Никто другой, только ты, да? А разве это не тщеславие? Ты, сорвавший стройку, все-таки стремишься закончить ее, работу, которая стоит миллионы, в которую втянуты тысячи людей от проектантов и снабженцев до водолазов, работу, результат которой изменит судьбу всего края — не это ли тебя прельщает, Коля? Не стоит ли за этим желание, страстное, почти неуправляемое желание сказать в конце концов: «Я здесь был... Я это сделал... Это сделал Я...»
Возможно. Не отрицаю. Допустим, что это так. Но разве я не имею на это права? Решай, Коля, решай! Ты должен для самого себя определить твердо и четко — что можешь предпринять, а на что у тебя нет прав. Может быть, ты не умрешь еще несколько лет, может быть, еще все десять протянешь, так скажи, будь добр, чем будешь жить, если сейчас уронишь себя в своих же глазах лукавством, карьеризмом, тем, что ты всегда презирал и что, собственно, давало тебе право уважать себя?
Коля! Ты должен знать, что цель номер один — сохранить уважение к самому себе. Иначе сломаешься. Что будет держать тебя, Коля, когда ты перестанешь быть начальником, когда превратишься в обыкновенного старика на дворовой скамейке, когда тебя будут знать лишь врачи районной поликлиники и всем им ты до чертиков надоешь, когда встречать тебя эти врачи будут со всевозрастающим удивлением — разве ты еще жив? Вот тогда, сознавая свою немощность, бесполезность, сознавая, что ты тянешь время, что впереди у тебя лишь одно большое событие — твоя собственная смерть, вот тогда что тебя будет держать и что даст тебе право уважать себя?