Особый счет
Шрифт:
Первый поединок
Итак, я не удержался ни за втулку, ни за спицы, ни за обод чертова колеса. Раскрутившись с бешеной скоростью, оно забросило меня на «Черное озеро», оторвав от жизни, от работы, от родных.
«Черное озеро». Громоздкие, скованные железом глухие ворота, суета «черных воронов» в обширном дворе, пустынные бесконечные коридоры, строгие часовые на каждом повороте, два свирепых стража, повелевающие мной. Вместо обычного взгляда — грозные молнии, вместо человеческих слов —
Первым по «военному заговору» в Киеве взяли Шмидта. Спустя триста семьдесят дней сработал закон цепной реакции, и первым по этому «заговору» в Казани взяли меня. 11 июля привезли шестнадцать товарищей по делу пожара интендантских складов.
Полночь. Меня привели в ярко освещенную комнату. Приказали занять табурет на почтительной дистанции от следователя. На его столе груда отобранных при обыске папок и книг. Чтобы описать всю историю страшного, томительного, изнуряющего дух и плоть тридцатидвухмесячного следствия, нужны тома и тома. Я изложу лишь ход событий, ход первого поединка.
Не успел Тузов извлечь из своей папки заранее приготовленный протокол допроса, как в комнату влетели двое. Они скомандовали: «Встать!»
Вновь явившиеся работники, один — начальник особого отдела гарнизона Гарт, другой — замнаркома НКВД Татарии Ельчин, рыжеватый, тщедушный человек, были в макентошах. Ельчин осмотрел меня с ног до головы. Затопал вприпрыжку по кабинету.
— Ага! — начал он. — Поймали крупную птицу! Вот он попался, выкормыш Якира! Задумал он нас, ежовскую разведку, перехитрить. Одного заговорщика — Никулина — отправил в Хабаровск, другого — в Казань.
— А мы сцапали одного и другого, — добавил Гарт злорадно и тоже закружил вокруг меня. Это кружение напоминало воинственный танец индейцев, которым удалось содрать скальп с опаснейшего врага.
Я подумал: «Какой же я заговорщик? Ведь мне предъявлено обвинение не в заговоре, а в близости к врагам народа — статья 58, пункт 11». И, словно читая мои мысли, Гарт схватил папку Тузова, извлек из нее первое обвинительное заключение, изодрал его в куски и бросил в ярко горевший камин.
— Обрадовались! Статья 58, пункт 11. Нет, это пустяки. Детская забава. Мы вам предъявляем новое обвинительное заключение...
— Но... но, — начал я совершенно убитым голосом, — прокурор Бондарь дал санкцию по одиннадцатому пункту...
— Ха-ха... — рассмеялся Гарт, — у вас — тактика боя, у нас — тактика лова. Мы сначала предъявляем что полегче. Как бы не спугнуть птичку. С отчаяния человек готов на все... А ваш прокурор лежит у меня здесь, — он хлопнул себя по заду. — Мы к нему с двумя папками — с делом обвиняемого и с делом самого Бондаря. И у него есть хвостик, у этого прокурора. Жена — царская фрейлина. И к тому же флотский дружок заговорщиков Дыбенко и Раскольникова. Пусть попробует не дать санкции...
Этот
— Что? Пустим его в мясорубку сегодня? — и опять перешел на невнятное бормотание.
Это был заранее продуманный ход — психическая атака! Но меня и без нее психически потрясло сообщение о переквалификации обвинения.
Тут ко мне приблизился Ельчин. Глубоко запустил руки в карманы и начал размахивать полами макинтоша.
— Послушайте, бывший комбриг. Мы знаем, вы не только военный, но и писатель. Знаете Достоевского вы, знаем кое-что и мы. Так давайте не будем тянуть канитель, не играть в достоевщину. Я не следователь Порфирий Петрович, вы не герой Достоевского — Раскольников. Раскалывайтесь сами, пока вас не раскололи. Вам будет легче, и нам меньше возни. Не послушаетесь доброго совета, найдутся для вас иные средства. У нас сознаются и не такие. — Он повернулся к Тузову. — Товарищ следователь, приступайте к дознанию.
Я подумал: «Что? Неужели мне угрожают пытками?» Вспомнил выступление Вышинского на сессии ЦИКа СССР 14 января 1936 года. Он говорил: «В странах капитала совершается прямой возврат к средневековью... У них наказание — злое мучение и страдание. А наше советское законодательство требует, чтоб меры социальной защиты не причиняли физических страданий и унижения человеческого достоинства...»
— Что я — орех, чтобы раскалываться? — спросил я.
— Вы ваши шуточки бросьте! Ах, как бы вам хотелось сейчас вызвать вашу киевскую бригаду и скомандовать: «Пли по «Черному озеру»!»
— Вы бы лучше слушали, товарищ Ельчин, что я говорю, а не искали, что я думаю.
— Какой я вам товарищ? Забудьте про это.
Ельчин, конечно, не был Порфирием Петровичем, с его тонкими приемами, позволявшими завладеть деликатными нитями, ведущими к человеческому сердцу. Он не знал, как возбудить в душе гордость и чувство собственного достоинства, при которых человек рассматривал бы все свершенное им как гражданскую доблесть, если он верил тому делу, за которое боролся, или сознался бы в своей ошибке, если его шаги были следствием какого-то обмана.
Наконец, он не был способен проникнуть в глубь человеческой психологии, чтобы по тону, по звуку голоса, по взгляду, не обманувшись, определить, что человек не цепляется за ложь, чтобы спасти свою жизнь, а опирается на правду, чтобы спасти свою честь.
Это был партач, скверный мастер психической атаки. И мой спокойный тон он почитал за маневр врага, знающего, как замести за собой следы. А я, имея дело с таким человеком, хорошо понимал, что самой большой моей глупостью было то, что не был глуп, в то время когда Ельчин, возможно, полагал, что самым большим моим преступлением было то, что я не был преступником.