«…оставаться самим собой…»
Шрифт:
Что ж, теперь я могу клятвенно поднять руку и заявить, что был обстрелян фугасными минами, шрапнелью, химическими снарядами, ручным «гранатометом», снайперами, пулеметами и в дополнение ко всему аэропланом, совершавшим налет на наши позиции. Правда, в меня еще не бросали ручной гранаты, но винтовочная граната разорвалась довольно близко. Возможно, ручная граната еще впереди. И после всего получить только пулеметное ранение и осколки мины, да и то, как говорят ирландцы, наступая в направлении тыла, это ли не везение. Что скажете, родственники?
227 ранений, полученных от разорвавшейся мины, я сразу даже не почувствовал, только казалось, будто на ноги мне надели резиновые ботинки, полные воды. Горячей воды. И колено повело себя как-то странно. Пулеметная пуля стегнула по ноге словно обледеневший снежок. Правда, она сбила меня с ног. Но я поднялся и дотащил своего
Тирада эта потребовала некоторого напряжения моих лингвистических способностей, но я с ней справился и тут же отключился на пару минут. Когда я пришел в себя, они потащили меня на носилках три километра до перевязочного пункта. Дорога была перепахана снарядами, и санитарам-носильщикам пришлось идти напрямик. Как только заслышат большой снаряд — жж-ух-бум, — так сразу меня на землю и сами плашмя рядом. Теперь мои раны болели так, словно 227 дьяволят впивались когтями в тело. Во время наступления перевязочный пункт эвакуировали, так что в ожидании санитарной машины мне пришлось два часа проваляться в конюшне, крышу которой снесло снарядом. Когда машина пришла, я приказал им проехать дальше по дороге и подобрать раненых солдат. Машина вернулась, полная раненых, и меня погрузили в кузов. Артобстрел все еще продолжался, и где-то позади ухали наши батареи, и 250— и 350-миллиметровые снаряды, грохоча как паровоз, проносились над нами в сторону Австрии. Потом мы слышали их разрывы за передовыми позициями, и снова свист большого австрийского снаряда и грохот взрыва. Но наши палили чаще и более крупными снарядами, Потом сразу за нашим навесом заговорили полевые пушки — бум, бум, бум, бум, и 75— и 149-миллиметровые снаряды, шипя, полетели к австрийским позициям, и пулеметы трещали, как клепальные молотки, — тат-а-тат, тат-а-тат.
Два-три километра меня везли в итальянской санитарной машине и потом выгрузили в перевязочном пункте, где оказалось полно знакомых офицеров-медиков. Они сделали мне укол морфия и противостолбнячный укол, и побрили ноги, и извлекли из них двадцать восемь осколков разной величины. Они великолепно наложили повязки, и все пожали мне руки и, наверное, расцеловали бы, но я их высмеял. Пять дней я провел в полевом госпитале, а затем меня перевезли сюда, в базовый госпиталь.
Я послал вам телеграмму, чтобы вы не волновались. В госпитале я пробыл один месяц и двенадцать дней и надеюсь через месяцок выйти отсюда. Хирург-итальянец здорово поработал над моей правой коленкой и правой ступней. Он наложил двадцать восемь швов и уверяет, что я смогу ходить не хуже, чем до сих пор. Раны все затянулись, и инфекции не было. Он наложил гипс на правую ногу, чтобы сустав сросся. У меня осталось несколько оригинальных сувениров, которые он извлек при последней операции.
Пожалуй, теперь без болей я буду чувствовать себя даже неуютно. Через неделю хирург намерен снять гипс, а через десять дней он позволит мне встать на костыли.
Придется заново учиться ходить.
Это самое длинное письмо из всех, что мне доводилось писать, а сказано в нем так мало. Поклон всем, кто обо мне справлялся, и, как говорит матушка Петингил, «Да оставят нас в покое, дабы могли мы пребывать в семьях своих!»
Доброй ночи и всем моя любовь.
ЭРНИ
3 марта 1919 года
Джеймсу Гэмблу [1]
Оук-Парк, Иллинойс
Дорогой вождь,
знаешь, я бы написал тебе и раньше. В моем дневнике в течение месяца было нацарапано на первой странице «написать Джиму Гэмблу». Каждый день, каждую минуту я корю себя за то, что меня нет с тобой в Таормине. У меня дьявольская ностальгия по Италии, особенно когда подумаю, что мог бы быть сейчас там и с тобой. Честно, вождь, даже писать об этом больно. Только подумаю о нашей Таормине при лунном свете, и мы с тобой, иногда навеселе, но всегда чуть-чуть, для удовольствия, прогуливаемся по этому древнему городу, и на море лежит лунная дорожка, и Этна коптит вдалеке, и повсюду черные тени, и лунный свет перерезает лестничный марш позади виллы. О, Джим, меня так сильно тянет туда, что я подхожу к замаскированной книжной полке у себя в комнате и наливаю стакан и добавляю обычную дозу воды, и ставлю его возле потрепанной пишущей машинки, и смотрю на него некоторое время, и вспоминаю, как мы сидели у камина после одного из обедов… и я пью за тебя, вождь. Я пью за тебя.
1
В 1918 году капитан Гэмбл был старшим инспектором передвижной военно-торговой службы. Хемингуэй был ранен 8 июля 1918 года, будучи офицером этой службы.
Бога ради, пока можешь, не возвращайся в эту страну. Поверь знающему человеку. Я патриот и готов умереть за эту великую и славную страну. Но жить здесь, черта с два!
Нога молодцом, родные в порядке, было здорово снова увидеть их. Кстати, они не узнали меня, когда я сошел с поезда. У меня было бурное, но приятное путешествие домой. Три великолепных дня на Гибралтаре. Я одолжил штатский костюм у какого-то английского офицера и съездил в Испанию. Потом, как всегда, несколько сумасшедших дней в Нью-Йорке… Здесь из меня пытались сделать героя. Но ты и я знаем, что настоящие герои мертвы. Будь я действительно смельчаком, и меня бы не было в живых…
Написал несколько чертовски хороших вещей, Джим. И начинаю кампанию против филадельфийской газеты «Сатердей ивнинг пост». В прошлый понедельник послал им первый рассказ. Пока, конечно, молчат. Завтра еще один рассказ отправится к ним. Я намерен послать им так много рассказов и все такие шедевры (нет, голова моя не вскружилась), что им придется купить их по крайней мере в целях самозащиты…
…Невеста [2] моя все еще в забытом богом местечке Торре-ди-моста за Пьяве… Она пока не знает, когда вернется домой. А я откладываю деньги. Можешь себе представить? Я не могу… Вот что значит не пить и быть за тридевять земель от друзей. Может быть, теперь, когда я исправился, я ей больше не понравлюсь, правда, исправился я не окончательно…
2
Хемингуэй имеет в виду американку Агнес фон Куровски, которая была сестрой милосердия в его госпитале в Милане. Она послужила прототипом Люз в «0чень коротком рассказе» и Кэтрин Баркли в романе «Прощай, оружие!».
Знаешь, мне бы так хотелось быть с тобой,
ХЕММИ
8 августа 1920 года
Грейс Куинлэн (знакомая Э. X. по Оук-Парку. — В. П.)
Воин-Сити, Мичиган
Дражайшая Ги,
мы были на Черной реке и вернулись в Хортон-Бей (поселок в шт. Мичиган. — В. П.) только вчера, и твое письмо уже пришло… Чудесно ночевать в лесу, завернувшись в одеяла возле тлеющих углей погасшего костра, и, когда все уснули, смотреть на луну и думать, думать обо всем. В Сицилии считается опасным спать, если луна смотрит в лицо. Можно стать лунатиком. Помешанным. Должно быть, именно так случилось со мной.
Теперь о том, как меня выгнали из дому. Урсула и Санни (младшие сестры Э. X. — К. Бейкер), дочь миссис Лумис и гостившая у нее подруга, задумали полуночный ужин. Они потащили с собой и меня с Брамми (Теодор Врамбэк, журналист, друг Э. X. по Италии. — В. П.). Нам и идти-то не хотелось… Вернулись мы в три часа утра… Миссис Лумис хватилась девушек и, разъяренная, явилась к нам и устроила скандал, и обвинила меня и Брамми в том, что мы затеяли эту пирушку бог знает в каких целях!.. Итак, наутро меня и Брамми выгнали из дому, не позволив даже объясниться!