Остров любви
Шрифт:
Ей стало нестерпимо стыдно и странно от этих вдруг прорвавшихся из глубины ее существа чувств и мыслей. И страстное желание тотчас же избавиться от стыда подсказало ей выход. Моя щепетильность перед самой собой, в первую очередь перед самой собой, — сказала она себе, — чрезмерна, ведь я рассчитывала на владение лишь душой художника, и то отнюдь не феодальное. Я ни в малейшей мере не претендую на бренную сущность Петра Ильича, в этом смысле нам нечего делить с профессоршей Чайковской. Какое вам дело до сердца, души и мозга вашего мужа? Вас касается лишь его кошелек и положение в обществе, о первом позабочусь я, о втором — он сам, вернувшись к работе.
Но зачем я вновь и вновь приплетаю сюда Антонину Ивановну? При чем тут это ничтожество? Она, поди, и о самом существовании моем не слышала, разве что в связи с покойным Карлом Федоровичем, золотым кумиром российских обывателей.
Не будем предаваться излюбленной игре слабых душ в неизвестность: что-то случилось — болезнь, внезапный отъезд, трагическое столкновение, крушение поезда… Чепуха! Петр Ильич здоров, иначе так называемые друзья поспешили бы довести до моего сведения слухи о его смертельном недуге. Он не отправился ни на Кавказ, ни на Балканский театр военных действий, не погиб на дуэли. Петр Ильич никогда не вынет шпаги, поле его доблести не там, где льется кровь. И ни одного железнодорожного крушения не случилось за последние недели, что довольно большая редкость. Он и не уезжал никуда, привязанный к своему новому приглядному дому, да и нужны деньги для путешествий. Случилось куда худшее — Петр Ильич счастлив. Его молчание — эгоистическая немота счастливого, сытого и душой и плотью человека. А я не сытый человек, хоть и богачка, как справедливо напомнил мне Петр Ильич, могу иметь все, что покупается за деньги, но, увы, далеко не все можно за деньги купить. Впрочем, физический голод я вполне могу утолить, ведь у меня второй день росинки маковой во рту не было.
Надежда Филаретовна глянула на часы. Уже минуло время всех трапез. Ну что ж, она поужинает одна: чашка крепкого бульона вернет ей силы. Она позвонила горничной и велела подать одеваться. Она с отвращением отвергла свой обычный домашний туалет — все такое неприлично светлое, пестренькое, легкомысленное, словно она молодая вертихвостка, а не старуха, бабушка. Она выбрала платье, которое носила по окончании официального траура по мужу. Строгий туалет скорби из темной тафты. К платью полагался белый батистовый чепчик и бархатные, в цвет платья, туфли. Ничего трагического не случилось, она не понесла никаких потерь, просто погас в душе какой-то тонкий лучик, вот по нему и надела она этот полу траур. А Петр Ильич напишет когда-нибудь, да, напишет, он же дружественно расположен к ней, посвятил симфонию, да и не хватит ему средств на жизнь, которая с появлением Антонины Ивановны едва ли стала дешевле. И их переписка возобновится, переписка невидимок, теперь уже навсегда невидимок. И Надежда Филаретовна, славившаяся своим умением держать себя в руках при любых обстоятельствах, заплакала так горестно, как не плакала по мужу, как плакала лишь однажды в жизни, когда крупозное воспаление легких едва не унесло трехлетнюю Милочку. Она быстро скрылась в ванной комнате, чтобы горничная не заметила ее слез.
Она вышла оттуда с белым, не тронутым румянами, мертвым лицом и сухими, горящими глазами. Юлия попросила позволения разделить с матерью поздний ужин, она тоже ничего не ела весь день — мигрень. Ее поразил вид матери и темное, почти монашеское платье. Юлия понимала, что в монастырь можно уйти и не переселяясь в келью, не принимая обета. Ее охватило отчаяние. Она уже убедилась, что бессильна помочь матери. Всю
…Надежда Филаретовна приняла очень сильную дозу снотворного, заснула мгновенно и проснулась, как ей показалось, в ту же минуту. Но за окнами был яркий свет зрелого утра, прошла целая ночь без сновидений, без тягостных ночных воспоминаний, когда, возвращаясь в короткую полуявь, словно приподымаешь на миг крышку гроба, чтобы тут же опустить без сил. Ах, если бы можно было так же перемогать явь! Но этого не дано. Надо вставать, надо снова ждать и уговаривать себя на жизнь, лишенную света. Она увидела свое темное платье, небрежно брошенное на спинку кресла, — она отпустила горничную и разделась сама, — и вид этой мрачной брони доставил ей странное удовольствие. Платье было глухим футляром, хранящим скрывающим ее хрупкую сущность.
Надежда Филаретовна посмотрела на свои маленькие ступни и ей невыносимо жалко стало себя какой-то воющей, крестьянской, бабьей жалостью. Она упала лицом в подушку, раскинула руки крестом и всласть, в усталость выревелась. Потом долго отпаривала лицо с помощью горячих полотенец, выстуживала, протирала, пудрила, и движения ее были медлитель и неуверенны, — старуха!..
Внизу тоже царило уныние. Иван Прокофьевич Жгутов уезжал. С утра был послан лакей за билетами на Рязанский вокзал для него и Ванька, заказан извозчик. Заплаканная кухарка собирала сына, наготовив ему всякой снеди: сладких пирогов, жареных кур, крутых яиц, колбасок. Управляющий, привычно мятый, красноглазый, с сочащимся носом — он всегда простуживался после выпивки, то и дело забегал в людскую попить холодного огуречного рассола с медом, — не пытался удержать Жгутова. Он и сам потерял всякую надежду и справил крутые поминки по своим рухнувшим мечтам.
Жгутов ни в чем не упрекал его и даже намекнул на возможность других дел, когда Надежда Филаретовна вернется в разум. Но управляющий не верил в последнее и при всем свое разочаровании уже ни в чем не винил фон Мекк. Он понимал, что тут затронуты такие струны человеческой души, что бедная Надежда Филаретовна не подлежит суду.
Ванек, одетый тепло, справно, по-дорожному — подпоясанный армячок из серого сукна и картуз на вате, — выговорил себе разрешение в последний раз сбегать на почту. Он не рассчитывал на мзду, да и в балаган не успеть до отъезда, просто хотелось в последний раз пройтись знакомыми улицами, проститься с Москвой, кто знает, когда еще здесь побываешь.
Ванек ушел и вернулся неожиданно быстро, в руках у него было письмо. Этот беленький клочок, собравший на себе все утреннее солнце, первым приметил Жгутов, выглянувший со скуки за ворота. У него мелькнула диковатая мысль, что Ванек в неизъяснимой глупости повторил вчерашний номер, обернувшийся для него крупным выигрышем. И купец первой гильдии даже вспотел от мысли, что везет с собой из Москвы круглого идиота. Но Ванек приближался на рысях, красный, задыхающийся, взволнованный, и Жгутов крикнул во двор управляющему, только что вышедшему из людской:
— Сергеич, слышь, парнишка-то с письмом!
Жгутов не мог взять в толк, каким образом управляющий в мгновение ока очутился возле него. Он потом точно измерил расстояние от людской до ворот, получилось без малого сорок шагов. Только с помощью катапульты можно было совершить этот чудовищный прыжок.
— Оно! — сказал управляющий, вырвав письмо из рук Ванька и сразу узнан почерк, каким был написан адрес.
Перед ним всплыли черные, будто глядящие в самих себя, исстрадавшиеся глаза Надежды Филаретовны, он всхлипнул, сунул руку в карман, выхватил горсть монет и сунул Ваньку. Тут уже Жгутов поверил, что письмо настоящее, и хотел было от себя наградить вестника, по удержался, дабы не разбаловать отрока, и так облагодетельствованного сверх всякой меры.