Остров любви
Шрифт:
И Надежда Филаретовна написала Чайковскому поразительное по откровенности и силе чувства письмо — страстное признание в любви. Чайковский отмолчался…
…Что же было потом? Милый друг научил ее терпению. Она все искала свою Марцеллу. Не смущаясь ни годами, ни наступающей старостью. Она верила, что над дивной ракетой не властно время, не властны ни дожди, ни снега, ни бури, что в свой час она вспыхнет и станет звездой.
Она поняла, что не будет звездного дождя, что фейерверк навсегда погас лишь сегодня, в этой летней гостиной, перед лицом ее детей — мучителей, как погасло закатное солнце, вернув комнате, вещам и людям их обыденный зловещий вид.
Неужели вспышка памяти была прощанием? Неужели я уже сделала выбор? Наверное, так, хоть и сама еще не верю этому. Конечно, я должна выбрать слабейшую сторону. Мой дорогой, седой, стеклянный мальчик, вы сильнее
Но они, ее дети, не поверили свободному великодушию матери, губящей себя ради них. И новый вульгарный всплеск сотряс гостиную:
— Мы так и не услышали ответа!..
— Поразительная глухота и слепота!..
— Когда сам государь!..
— Все общество!..
— Нам только скандала не хватает!..
— На незапятнанное имя отца!..
— Молчите! — вскричала Надежда Филаретовна и задохнулась.
— Довольно щадить!..
— Дядя, вы как старший!..
Александр Филаретович Фроловский — великий устроитель чужих дел и плохой собственных — поднялся во весь свой саженный рост. Это была его минута. Он вовсе не думал о том, что причинит смертельную боль сестре, которую по-своему любил. Но человеку второсортному и зависимому так сладко ощутить в ладони тяжесть карающего меча.
— Молчите!.. Не хочу… — Надежда Филаретовна зажала уши, — Запрещаю!.. — Тоном ниже: — Считайте, что все уже сказано, самое мерзкое, самое страшное, на что способна злоба. Грехи Петра Ильича искуплены его музыкой, и ваши грехи тоже, и мои…
— Он что же — Иисус Христос? — насмешливо крикнул Владимир.
— Да. Наконец-то вы поняли. Вы хотели распять его, но он уже не в вашей власти. Вознесение опередило Голгофу. Так-то, дети мои… А мама опять с вами, — сказала она почти ласково, жалея их за презрение, какое испытывала к ним. — Со всеми денежками, заботой, тревогой, вся целиком. Я сообщу господину Чайковскому о прекращении выплаты бюджетных сумм. Всю остальную переписку, если таковая возникнет, примет на себя любезнейший господин Пахульский. Как видите, капитуляция полная.
И, предупреждая фальшь благодарного сочувствия, когда безжалостное дело уже свершилось, сказала спокойно и властно:
— Ступайте, пейте чай, играйте. Я хочу остаться одна.
Они повиновались, не заметив странной обмолвки «играйте» применительно к взрослым людям…
…Что же было дальше? Надежда Филаретовна вернее рассчитала судьбу Чайковского, нежели свою собственную судьбу. Ноша оказалась ей не по плечу. Приступы черной меланхолии, случавшиеся порой и прежде, стремительно перешли в неизлечимую душевную болезнь. Физически она пережила Чайковского, но то уже не было жизнью. Она окончила дни в сумасшедшем доме, не помня о том, кого так долго и трудно любила.
А Чайковский вроде бы справился с нанесенным ему нежданным ударом. Речь идет, разумеется, не о денежной потере. К этому времени он уже был человеком обеспеченным, правда, от безалаберной щедрости — особенно к близким — деньги утекали у него между пальцев. Но не это волновало его. Самозванные охранители посмертной чести Чайковского, стыдливо поджимающие губки и потупляющие глазки, когда дело касается материальной помощи композитору со стороны фон Мекк, почему-то не помнят горьких писем Чайковского братьям, написанных по свежей боли разрыва. Эти письма куда лучше говорят о подлинном бескорыстии Чайковского, чем паршивенькое умолчание. Если уж Надежде Филаретовне грозит разорение, писал Чайковский, то пусть она не откажется принять моей помощи. Он страстно мечтал стать для фон Мекк тем, чем многие годы была она для него.
Чайковский не стал богачом даже в самый славный период своей жизни. А фон Мекк, хотя и понесла чувствительные потери, отнюдь не разорилась, сохранила значительное состояние. Петр Ильич не понимал
Госпожа фон Мекк не ошиблась в главном. Петр Ильич достиг своей конечной цели: глянул в лицо смерти и не отпрянул в ужасе и отчаянии. «Патетической» назвал он последнюю симфонию, вершину своего творчества. Он не оставил себе иллюзии, что за смертью что-то есть, кроме пустоты, и принял такой исход, ничуть не обесценивающий чуда жизни. Сказав же громко «да!» жизни и смерти, он умер — сразу и так вовремя, что смерть его породила множество легенд. Нас эти легенды не интересуют, нас интересует другое. Умирая в петербургской квартире своего брата Модеста, умирая тяжело, мучительно и неопрятно, он заставил всех близких выйти из спальни, чтобы они не видели его физического унижения. Три человека, припавшие к двери, услышали измученный, томящийся, но отчетливый голос умирающего:
— Надежда!.. Надежда!.. — и вновь зовом, молитвой: — Надежда!.. — и со скрипом зубов, с невыносимой болью: — Проклятая!..
То было его последнее слово среди живых. А затем настало бессмертие. И они вошли туда рука об руку — Композитор и его Дама. В этом есть ирония, но есть и правда.
Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана
Детство Имре Кальмана было залито солнечным светом. Память навсегда сохранила безмятежные шиофокские дни, когда весенней порой с грохотом лопался ледяной панцирь Балатона, летом в деревнях взвихрялся самозабвенный чардаш, а в чистом поле рыдала скрипка одинокого цыгана. Порой Имре сам не знал: из яви или сна был вечный странник в красной рубахе, бархатной жилетке и плисовых штанах, то ли простой кочевник, то ли дух некоего вселенского цыгана, явившийся, чтобы навсегда заворожить его своей музыкой.
А какие звуки лились из-под смычка знаменитого виртуоза, профессора Лидля, снимавшего нижний этаж в их большом шиофокском доме! Имре подпрыгивал, силясь заглянуть, в окно, за которым творилась дивная музыка. Еще не ведающий своего предназначения, забалованный мальчишка самоуверенно утверждал, что станет государственным прокурором и даже министром юстиции, и эти дерзкие помыслы не казались чрезмерными для сына богатого зерноторговца Кальмана, одного из основателей преуспевающего Шиофокского курорта. А потом благополучие разом рухнуло: там, где другие нажили состояние, папа Кальман, совмещавший цепкую коммерческую хватку с поэтической и безоглядной влюбленностью в Шиофок, разорился, потеряв все: деньги, дом, имущество. Судебные исполнители вывезли даже рояль, на котором бренчал маленький Имре. Семья очутилась на улице, без средств к существованию, бывшие друзья брезгливо отвернулись от банкрота.
Добрая старая тетка, жившая в Пеште, приютила маленького племянника. Позже семья соединилась в меблирашках, только старший брат Имре, тихий трудяга Бела, остался в Шиофоке, поступив счетоводом в разоривший отца банк.
Когда Кальман вспоминал свою раннюю юность, она рисовалась ему одним долгим хмурым затянувшимся днем. Этот день начинался еще в сумерках, когда голова болела не от грешной рюмки палинки или пары пива, как у многих его школьных соучеников, а с недосыпу: до поздней ночи он занимался перепиской разных бумаг ради грошового заработка: то он каллиграфически выводил рекламные объявления разных фирм, рождественские поздравления богатым, почтенным клиентам и — не столь изысканным почерком — напоминания о долгах клиентам малоимущим и малопочтенным; корпел над «деловой» перепиской отца, перебеляя его небрежную мазню, и сам разносил эти письма, чтобы не тратиться на марку, то был сизифов труд — никто не нуждался в услугах разорившегося коммерсанта; просматривал тетради своих частных учеников, здоровенных тупых оболтусов, которым был по плечо (с тринадцати лет он стал репетитором по всем предметам, поскольку обладал хорошей головой, равно приимчивой к гуманитарным и точным наукам). День продолжался гимназией, включал скудный завтрак, заменяющий нередко и обед: чашечка жидкого кофе с черствой булочкой, частные уроки, разбросанные по всему городу (из экономии он всюду поспевал пешком), долбежку домашних заданий и уже упоминавшиеся дела: просмотр тетрадей, переписка бумаг, отцовских писем, порой выполнение поручений папы Кальмана, в котором суетливое беспокойство заменило былую деловитость.