Остров на краю света
Шрифт:
— Рыжий?
У островитян в обиходе прозвища. Если зовешь людей не по прозвищам, значит, ты иностранец или с материка.
Он снял шляпу и взмахнул ею в шутовском поклоне.
— Ричард Флинн: философ, строитель, скульптор, сварщик, рыбак, мастер на все руки, предсказатель погоды, а самое главное — исследователь пляжей и искатель пляжных сокровищ. — Он неопределенно махнул рукой в сторону пляжа «Иммортели».
Сестра Экстаза сопроводила его слова восторженным надтреснутым хихиканьем, так что, судя по всему, эта шутка была ей знакома.
— От него ни мне, ни тебе добра не ждать, —
Флинн засмеялся. Я заметила, что волосы у него почти в цвет корольков на шее. «Рыжий, красный — человек опасный», — говаривала мать, хотя на островах рыжие встречаются редко и считается, что рыжина приносит удачу. Вот и разгадка. Но все равно, если ты обзавелся прозвищем на Колдуне — значит, занял определенное положение, что для иностранца редкость. Островное имя так сразу не заработаешь.
— Вы здесь живете? — Мне в это не верилось. Мне почудилась в нем какая-то неуемность; что-то неуловимое.
Он пожал плечами.
— Ну где-то ж надо жить.
Меня это несколько удивило. Как будто ему все равно, где жить. Я попробовала представить себе, каково это — когда тебе все равно, где твой дом, когда он не тянет тебя постоянно за сердце. Невыносимая свобода. И все же его наградили прозвищем. А я всю жизнь была просто la fille 'a Grosjean [12] , и моя сестра тоже.
— Так. — Он ухмыльнулся. — А чем вы занимаетесь?
— Я художник. То есть я продаю свои работы.
12
Дочка Жана Большого (фр.).
— А что вы рисуете?
Мне вспомнилась на миг наша парижская квартирка и комната, где у меня была мастерская. Крохотная, слишком маленькая для гостиной — но и эту мать уступила скрепя сердце, — к стене прислонен мольберт, папки, холсты. Мать любила говорить, что я могу нарисовать что угодно. У меня дар. Чего же я тогда рисую всё одно и то же? Воображения не хватает? Или нарочно, чтобы ее помучить?
— В основном острова.
Флинн поглядел на меня, но ничего больше не сказал. Глаза у него были такого же грифельного цвета, как полоска туч на горизонте. Мне показалось очень трудно смотреть в эти глаза, словно они меня насквозь видели.
Сестра Экстаза доела мороженое.
— А что же твоя мама, малютка Мадо? Она тоже здесь?
Я заколебалась. Флинн все еще смотрел на меня.
— Она умерла, — ответила я наконец. — В Париже. А сестра не приезжала.
Монахини перекрестились.
— Жалко, малютка Мадо. Ай-яй-яй как жалко.
Сестра Тереза взяла меня за руку иссохшими пальцами. Сестра Экстаза погладила меня по коленке.
— Ты закажешь панихиду в Ле Салане? — спросила сестра Тереза. — Ради отца?
— Нет. — В моем голосе до сих пор слышалась резкость. — Это уже прошлое. И она сама всегда говорила, что никогда сюда не вернется. Даже в виде праха.
— Жаль. Так для всех было бы лучше.
Сестра Экстаза бросила на меня быстрый взгляд из-под полей quichenotte.
— Наверняка ей тут нелегко было. Острова...
— Я знаю.
«Бриман-1» снова отчаливал. На миг я совершенно растерялась.
— Да и отец не облегчал дела, — сказала я, все еще глядя вслед уходящему парому. — Но все-таки теперь он от нее освободился. Он же этого и хотел. Чтобы его оставили в покое.
2
— Прато? Это островная фамилия.
Таксист — уссинец, которого я не узнала, — говорил обвиняюще, словно я нахально присвоила чужое имя.
— Да. Я тут родилась.
— Э. — Водитель оглянулся на меня, словно пытаясь разобрать знакомые черты. — У вас и родня тут есть?
Я кивнула.
— Отец, в Ле Салане.
— А.
Таксист пожал плечами, словно упоминание Ле Салана погасило всякий интерес. Пред моим мысленным взором предстали Жан Большой у себя в шлюпочной мастерской и я сама, наблюдающая за ним. Я вспомнила о мастерстве отца, и меня кольнула виноватая гордость. Я упорно пялилась на затылок таксиста, пока это чувство не исчезло.
— Ясно. Ле Салан, значит.
В салоне пахло затхлостью, и подвеска была совсем убитая. Мы ехали из Ла Уссиньера по знакомой дороге, и в желудке у меня трепетало. Теперь я все помнила уже слишком хорошо, слишком отчетливо: рощица тамарисков, скала, мелькнувшая на мгновение крыша из гофрированного железа над краем дюны словно до боли ободрали сердце воспоминаниями.
— Так вы, значит, знаете, куда вам надо, а?
Дорога была плохая, и за поворотом колеса такси на мгновение застряли в песчаном наносе; шофер выругался и злобно взревел мотором, чтобы освободить машину.
— Да. На Океанскую, в дальний конец.
— Точно? Там же нет ничего, только дюны.
— Точно.
Какое-то чутье подсказало мне, что лучше выйти, немного не доезжая до деревни; я хотела прибыть пешком. Таксист взял деньги и уехал, рассыпая песок веером от колес и стреляя глушителем. Пока вокруг опять воцарялась тишина, я насторожилась от охватившего меня непонятного чувства, и совесть опять кольнула, когда до меня дошло, что это — радость.
Я обещала матери никогда сюда не возвращаться.
Оттого и чувство вины. На мгновение я ощутила себя карлицей в его великанской тени, пылинкой под огромным небом. Мой приезд уже означал, что я предала мать, наши с ней счастливые годы вдвоем, жизнь, которую мы построили вдали от Колдуна.
После нашего отъезда нам никто не писал. Стоило нам покинуть пределы Ла Жете, как мы стали обломками кораблекрушения, не стоящими внимания, забытыми. Мать достаточно часто напоминала мне об этом холодными ночами в парижской квартирке, куда проникали непривычные шумы уличного движения и вывеска пивной бросала мерцающие отсветы, то синие, то красные, сквозь сломанные жалюзи. Мы ничего не были должны Колдуну. Адриенна выполнила свой долг: удачно вышла замуж, нарожала детей, переехала в Танжер с мужем — антикваром по имени Марэн. У Адриенны было два сына, которых мы видели только на фотографиях. Она редко писала нам. По мнению мамы, это доказывало преданность Адриенны мужу и детям. Мать ставила ее мне в пример. Моя сестра — достойная женщина, я должна ею гордиться.