Остров сбывшейся мечты
Шрифт:
После нескольких операций стало очевидно, что Каморкин навсегда останется инвалидом. Врачи сказали, что он выжил чудом и должен благодарить бога за то, что легко отделался. Каморкин кивал, соглашался, благодарил врачей, а перед глазами у него стояло умоляющее Генкино лицо. «Сейчас, Генка, сейчас, подожди секундочку».
Вернувшись домой, Михаил Олегович обнаружил, что молодая любовница, обосновавшаяся за три месяца до случившегося в его квартире, собрала вещи и ушла. Каморкин лишь усмехнулся, покачал головой и выкинул ее пудреницу, завалявшуюся в ящике письменного стола. «Всегда распихивала свои причиндалы по всем углам», – брезгливо подумал он, и это была последняя мысль, связанная с женщиной, в которую,
Поначалу его активно навещали друзья, приятели и коллеги, но постепенно визиты их становились все реже, пока окончательно не выработался некий режим. Второй оператор их группы забегал на двадцать третье февраля и перед Новым годом – всегда с бутылкой хорошей водки. Две знакомые дамы-сценаристки заходили раз в три месяца, оставляя после себя в маленькой квартире белые гвоздики, торт «Наполеон» и сладковатый запах духов. Каморкин не любил цветы, но постепенно привык и даже неприятно удивился, когда однажды вместо гвоздик были принесены хризантемы. Он пошутил на эту тему, и с тех пор дамы строго следовали заведенному обычаю.
Остальные приятели и знакомые заходили кто раз в год, кто раз в полгода… Михаил Олегович не обижался, поскольку понимал: общаться с инвалидом тягостно…
Ты выйдешь из его квартиры на двух ногах, сбежишь по лестнице, чуть не споткнешься о подлую выщербленную ступеньку на первом этаже, поможешь себе коленкой приоткрыть тяжелую входную дверь и в конце концов вдохнешь мокроватый свежий воздух перед подъездом.
А человек, к которому ты приходил, останется один – представлять, как ты сбегаешь вниз, спотыкаешься и ругаешь ступеньку, открываешь дверь, дышишь полной грудью… Думать об этом – неприятно, а ощущение вины, преследующее тебя до самого дома, царапает изнутри, словно ты в чем-то виноват перед ним. И чтобы не испытывать это чувство заново, ты отложишь новый визит, а потом отложишь еще раз, а затем найдется срочное дело, и так до тех пор, пока чувство стыда не пересилит иррациональное чувство вины. Тогда гость появится снова.
Поэтому Михаил Олегович не обижался на знакомых. Он лишь старался развивать в себе привычку к одиночеству, которой до этого не имел.
В один пасмурный октябрьский день Каморкин вспомнил о камере, брошенной им перед тем, как он полез за Генкой. Как ни странно, фотоаппарат не затерялся в суматохе, а был подобран кем-то из группы и возвращен хозяину. А четыре предыдущие отснятые пленки давно ждали своего часа в верхнем ящике стола, откуда была презрительно выкинута душистая пудра.
Михаил Олегович устроил в ванной комнате лабораторию и целыми днями колдовал над пленками, проявляя, увеличивая, печатая… Площади ванной едва хватало на то, чтобы он мог развернуться в своем кресле. Закончив печатать, Каморкин отобрал шестнадцать фотографий, а остальные разрезал на мелкие кусочки и выкинул в мусорное ведро. Они не передавали того, что он хотел выразить.
Снимки он отправил в журнал через знакомого, интересующегося фотографией. Спустя месяц после выхода журнала с его работами фамилию Каморкина знал каждый уважающий себя пейзажист.
Шестнадцать черно-белых пейзажей были просты, лаконичны и совершенны. Критики не раз потом употребляли слово «совершенный», описывая фотографии Михаила Олеговича, хотя вряд ли кто-то из них смог бы объяснить, в чем же заключается пресловутое совершенство. Но оно существовало, и это чувствовал каждый, смотрящий на фотографию.
Каморкин не снимал ничего необычного, он не показывал те диковинки природы, о которых они делали передачу. На трех снимках были деревья. На двух – горы. На пяти – вода. На шести – лес или поле. Но любая попытка описать фотографии не объясняла силы их воздействия – хуже того, она была невероятно далека от истины. Пытались говорить о прекрасном свете, который наполнял пейзажи объемом, о неповторимом теневом рисунке, о перспективе, но все фразы не передавали и десятой доли того, что в действительности видел зритель на снимках.
Самый первый пейзаж был прост и лаконичен. На краю поля, заросшего высокой травой, стояло дерево, и ветки его клонились от ветра. А вдалеке виднелся маленький силуэт улетающей птицы. Дерево было снято четко, а птица – чуть размыто, как и само поле, и перистые высокие облака на небе. Такую фотографию мог бы снять школьник. Но в ней было все: ветер, свобода, полет, небо, ощущение счастья и одиночества. Зритель ощущал себя одновременно и птицей в полете, и деревом, и человеком, замершим с камерой в руках от красоты увиденного.
На другом снимке камни катились с горы, и за ними поднималась пыль, в которой угадывались очертания других камней. На третьем солнечные лучи пронизывали замерший лес, тянущийся всеми ветвями своих деревьев к свету, и лишь крошечное корявое деревце на переднем плане стояло со сломанной веткой, бессильно касаясь ею мокрой травы. И в каждой фотографии присутствовало явственное ощущение мира без людей; вечной природы, которой ничто не угрожает.
Камеру Михаил Олегович подарил своему соседу Андрею. За всю последующую жизнь он не сделал ни одного снимка. Большинство людей полагало, что проблема – в его инвалидности, и лишь несколько человек догадывались об истинных причинах. Сам Каморкин как-то обмолвился, что его работы посвящены Генке Шпунтикову, и даже если бы он мог ходить, то не фотографировал бы никогда. «Что бы я теперь ни снимал, на снимках будет получаться лишь одно», – непонятно выразился однажды в компании приятелей Михаил Олегович. Люди, слышавшие его слова, не совсем поняли, о чем он говорит, но переспрашивать не стали. Пожалуй, один сосед догадался, что увидел бы старик в объектив камеры и чего он не хотел видеть. «Сейчас, Генка, сейчас, подожди секундочку»…
Бабкин наклонился над календарем и покачал головой. На зеленом поле паслись бурые коровки, вдалеке за речкой золотились купола.
– А пастух-то где? – проворчал Сергей под нос. – Забодали-затоптали?
– Вы, пожалуйста, не обращайте внимания на эту поделку, – посоветовал Михаил Олегович, заезжая в комнату. – Я ее держу исключительно из утилитарных соображений.
Бабкин молча кивнул. Он хотел спросить, почему Каморкин не повесит на стены свои работы, но постеснялся. После объяснения Макара, кто такой дядя Вики Стрежиной и чем он знаменит, Сергей покопался в Интернете и нарыл шестнадцать пейзажей. Он молча щелкал клавишей мыши, перелистывая черно-белые снимки и подолгу останавливаясь на каждом. В конце концов вернулся к фотографии, на которой дерево со сломанной веткой было освещено лучами утреннего солнца, несколько минут смотрел на нее и только затем закрыл со странным чувством восторга и обделенности одновременно. Он многое бы отдал за возможность видеть мир таким, каким видел его бывший журналист и телеведущий с забавной фамилией Каморкин.
Макар вкатил столик с большими стаканами в мельхиоровых подстаканниках – тяжелых, потемневших от времени, с изогнутыми ручками. В стаканах плескался темно-красный чай. Из вазочки высовывались клетчатые конфеты «Школьные», в плетеной корзинке горкой были насыпаны крекеры.
– Прошу вас, угощайтесь, – пригласил Михаил Олегович, ловко подталкивая столик к дивану. – К сожалению, хорошее печеньице закончилось, – он вздохнул, – не обессудьте, что потчую крекерами. Зато чай вкусный!
– Михаил Олегович, расскажите про Вику, – попросил Макар, отхлебывая горячий напиток с кисловатым привкусом и удивленно отмечая про себя, что чай и в самом деле на редкость вкусный. – У вас с ней хорошие отношения?