Остров. Обезьяна и сущность. Гений и богиня
Шрифт:
– Обучение чему?
– Элементарной Прикладной Бессмыслице. А всего через неделю, как я прошел свой личный курс этой науки, начались всеобщие занятия ею. Вторая мировая война. За которой незамедлительно последовала программа повышения квалификации в виде первой «холодной войны». Я же все это время провел в стремлении стать поэтом и постепенном осознании, что попросту лишен необходимых для этого качеств. Потом, уже после войны, мне пришлось заняться журналистикой ради заработка. На самом деле я готов был жить впроголодь, если необходимо, но писать нечто достойное – хорошую прозу, если настоящей поэзии не получалось. Но в будущих планах я не учел своих дражайших родителей. К тому времени, когда в январе сорок шестого мой отец умер, он успел промотать те небольшие сбережения, которые унаследовала наша семья, и так вышло, что к моменту долгожданного и благословенного вдовства мою мать окончательно изуродовал артрит – она нуждалась в материальной поддержке. Вот так я оказался на Флит-стрит,
– Почему же унизительным?
– А вы бы не чувствовали себя униженной, зарабатывая приличные деньги на самых дешевых, самых поверхностных, самых бездарных текстах? Я добился успеха именно потому, что оказался такой явной и неисправимой посредственностью.
– И в чистом остатке получили окружение из червяков?
Он кивнул:
– Не простых червяков – призрачных. И здесь наступает момент, когда в моем рассказе пора появиться Молли. Я познакомился с ней на великосветской червячной вечеринке в Блумсбери. Нас представили друг другу, мы вежливо, но банально побеседовали о беспредметном искусстве. Не желая видеть перед собой еще одну личинку, я избегал смотреть на нее, но она, должно быть, все время смотрела на меня. У Молли были очень бледного оттенка серо-голубые глаза, – добавил он как бы в скобках, – но глаза, которые видели все. Она отличалась поразительной наблюдательностью, но наблюдала все и вся без тени предвзятости или осуждения. Если она видела зло, то не спешила предавать его анафеме, а просто ощущала огромную жалость к человеку, которого одолевали подобные мысли или что-то заставляло совершать дурные поступки. Так вот, как я уже сказал, она, вероятно, смотрела на меня все то время, пока я с ней разговаривал, потому что совершенно внезапно спросила, отчего я такой грустный. Я к тому времени успел изрядно выпить, а ее вопрос не казался назойливым или неуместным, и потому я рассказал ей о червяках. «Вы – тоже один из них, – закончил я и впервые бросил на нее взгляд. – Голубоглазая личинка с лицом одной из тех святых женщин, что обычно окружают распятого Христа на картинах фламандских живописцев».
– Неужели ей польстило такое сравнение?
– Мне показалось, что да. Она отошла от католической религии, но все еще питала слабость к распятию и святым женщинам. Как бы то ни было, но на следующее утро, когда я завтракал, она мне позвонила. Не хочу ли я поехать вместе с ней за город? Было воскресенье, и, чудесным образом, день выдался ясный. Я согласился. Мы провели час в зарослях орешника, собирая примулы и любуясь анемонами. Анемоны никто не собирает, – объяснил он, – потому что они уже через час вянут. Я тогда много смотрел то на орешник, то на цветы. Сначала невооруженным глазом, а потом через увеличительное стекло, которое захватила с собой Молли. Не знаю почему, но это возымело на меня изумительное терапевтическое воздействие – просто разглядывать сердцевины примул и анемонов. До конца дня я больше не встретил ни одного червяка. Но Флит-стрит оставалась на своем месте, дожидаясь меня, и к обеду в понедельник она вся кишела ими, как всегда. Миллионами личинок. Но теперь я знал, что мне делать. В тот же вечер я отправился в мастерскую Молли.
– Она была художницей?
– Нет, настоящей художницы из нее не вышло, и она понимала это. Понимала, но не раздражалась, а просто делала все как можно лучше для человека, обделенного талантом. Она писала не ради создания произведения искусства. Ей нравилось смотреть на вещи, и сам процесс попытки тщательно воспроизвести увиденное тоже нравился. В тот вечер она снабдила меня холстом и палитрой, посоветовав тоже попробовать.
– И это сработало?
– Сработало так хорошо, что, когда через пару месяцев я разрезал подгнившее яблоко, червяк в его центре оказался не трупной личинкой, формально оставаясь червяком. Объективно говоря, он обладал всеми качествами червя, и мы оба его так и изобразили – нам всегда нравилось писать одно и то же.
– Да, но что происходило с другими личинками, с фантомными червями, а не с паразитом в яблоке?
– Со мной все еще случались рецидивы видений, особенно на Флит-стрит и на приемах с коктейлями, но их стало определенно меньше, и они больше не преследовали меня так настойчиво и пугающе. А тем временем в мастерской началось нечто новое. Я заметил, что влюбляюсь – влюбляюсь, потому что любовь заразительна, а Молли, совершенно очевидно, уже по уши влюбилась в меня. Чем я ее так привлек? Одному Богу известно.
– Даже я вижу несколько вероятных причин для этого. Она могла полюбить вас потому… – Сузила оценивающе посмотрела на него и улыбнулась. – Просто потому, что вы довольно привлекательны для столь странной породы рыб, к которой принадлежите.
Он рассмеялся.
– Вот уж спасибо за роскошный комплимент!
– Но с другой стороны, – продолжала Сузила, – и здесь уже нет ничего для вас лестного, она могла влюбиться в вас, поскольку чувствовала к вам несусветную жалость.
– Боюсь, что вторая версия ближе к истине. Молли была прирожденной Сестрой Милосердия.
– Но вот только Сестра Милосердия и Жена-Любовница – это далеко не одно и то же.
–
– После того как женились на ней, полагаю?
Уилл секунду колебался с ответом.
– Вообще-то, – ответил он, – это произошло даже раньше. Но не потому, что она проявляла какое-либо нетерпение в своих желаниях, а всецело из-за ее стремления сделать все возможное, чтобы угодить мне. Потому что на словах она в принципе не верила в прочность уз брака и всегда выступала за свободную любовь, а что еще более удивительно, – вспомнил он совершенно невероятные вещи, которые Молли не моргнув глазом могла произносить даже в присутствии его матери, – обожала обсуждать эту самую свободную любовь. Тут я должен был насторожиться.
– То есть вы все заранее знали, – подвела итог Сузила, – но все же женились на ней?
Уилл ничего не сказал, а лишь кивнул в ответ.
– Потому что как джентльмен чувствовали себя обязанным жениться, верно?
– Да, отчасти по этой старомодной причине, но и потому, что влюбился в нее.
– Так вы все-таки ее полюбили?
– Да. Нет. Не знаю. Но в то время я действительно знал. Или мне так казалось. Я убедил себя, что в самом деле люблю ее. Хотя я понимал, как понимаю и сейчас, в чем заключалась причина подобной убежденности. Я был благодарен ей за изгнание червей из моей жизни. А к благодарности примешивалось уважение. И восхищение. Она была настолько лучше и честнее меня самого. Но к несчастью, вы правы: Сестра Милосердия не равноценна Жене-Любовнице. Вот только я готов был принимать Молли такой, какой она была. На ее условиях, а не на моих собственных. Мне тогда легко верилось, что ее условия намного предпочтительнее моих.
– И как скоро, – поинтересовалась Сузила после продолжительного молчания, – вы начали заводить интрижки на стороне?
Уилл снова улыбнулся пристыженной улыбкой.
– День в день ровно через три месяца после свадьбы. Впервые я согрешил с одной из секретарш в редакции. Боже, какое занудство! А потом появилась юная художница, маленькая кудрявая еврейка, которой Молли помогала деньгами, пока она училась в школе изобразительного искусства Слейда. Я навещал ее в мастерской дважды в неделю с пяти до семи. Молли узнала об этом только почти через три года.
– И, как нетрудно догадаться, была очень огорчена, не так ли?
– Значительно сильнее, чем я мог себе даже вообразить.
– И что же вы сделали по этому поводу?
Уилл тряхнул головой.
– С этого места все начинает усложняться, – сказал он. – В мои планы не входило прекращать свои визиты на коктейли к Рейчел, но я ненавидел себя за то, что приношу Молли столько горя. Но в то же время я ненавидел и ее за такую острую реакцию на все. За неизбывную печаль. У меня вызывали отторжение ее страдания и любовь, которая была причиной страданий. Мне представлялось это несправедливым. Чем-то вроде шантажа, чтобы принудить меня отказаться от несерьезных и почти невинных любовных утех с Рейчел. Но своей безмерной любовью и безысходным горем из-за того, что я делал – хотя она сама толкала меня на это, – Молли невыносимо давила на меня, хотела ограничить мою свободу. Но и печаль ее была неподдельной, а потому, даже ненавидя ее за шантаж, я не мог не испытывать к ней жалости. Но только жалости, – подчеркнул он, – а не сострадания. Потому что сострадание подразумевает совместную муку, а я любой ценой желал избавить себя от всякой боли и мук, причиняемых мне ее страданиями, избежать тех жертв, которые были необходимы с моей стороны, чтобы ее мучения прекратились. Жалость стала моим ей ответом. Я жалел ее как бы со стороны, если вы понимаете смысл моих слов, жалел, играя роль независимого наблюдателя, эдакого эстета, знатока любовных пыток. Причем моя эстетская жалость принимала такие интенсивные формы каждый раз, когда я начинал думать о том, как она несчастна, что порой я мог даже счесть это почти признаком моей к ней любви. Но только почти. Потому что когда я пытался выразить свою жалость физической нежностью (а мне приходилось прибегать к этому единственному способу, чтобы хотя бы на время притупить ее боль, а значит, – и расстройство чувств, в которое приводила ее боль меня самого), то нежность оборачивалась разочарованием намного раньше, чем достигала желаемого результата. И разочарование наступало именно в силу того, что она на самом деле была для меня Сестрой Милосердия, а не настоящей женой. И все же во всех проявлениях, кроме чувственного, она преданно любила меня – и эта преданность взывала к ответной верности с моей стороны. Но я не желал слышать этот зов. Быть может, я попросту в силу своей натуры не способен на преданность. И потому вместо благодарности за ее самоотверженность я испытывал чувство отвращения. Таким путем кто-то заявлял свое право на исключительное обладание мной, а я подобные посягательства заведомо и решительно отвергал. Вот так мы и жили, постоянно на грани кризиса, непрерывно возвращаясь к началу старой, как мир, драмы – драмы любви, неспособной к чувственности, и чувственности без любви, что вызывало странную смесь реакций: вины и гнева, жалости и отвращения, порой истинной ненависти (но всегда с налетом раскаяния), и все это сопровождалось – хотя всего лишь контрапунктом – моими тайными вечерами наедине с маленькой кудрявой художницей.