Острова Тубуаи
Шрифт:
В тот день я сидел на чемодане, ожидая, когда можно будет выйти из дома, пройти до остановки автобуса, сесть в него — и на вокзал. Я решил уехать к Аленке в Ленинград. Она ничего не знала о моем намерении и меня, понятное дело, не ждала. Но мне было все равно, ждет она меня или нет. Я уже оглох от собственного голоса, который кричал в моей голове — езжай отсюда, к едрене фене, хоть куда-нибудь, но езжай — пусть сами разбираются.
За последний дебош, устроенный на площадке у нашей квартиры, отчима все-таки посадили на пятнадцать суток. Когда его увезли, я спросил мать, собирается она от него уходить или еще подождет у моря погоды. Мать сказала — еще подожду. Тогда я сказал, что уеду. Мать спросила,
— Ждешь? — спросил меня Чика.
— Жду, — ответил я, удивившись его приходу. С Сашкой я простился еще вчера. Мы договорились, что он придет провожать меня к остановке.
— Что зашел-то, — сказал Чика. — Я сегодня на работу не пошел. Вчера всю ночь киряли. И я проспал. У меня уже есть два прогула. Сегодня третий — и хана. Меня закроют.
— Почему? — удивился я.
— Ты что, забыл?! — возмутился Чика. — У меня же срок. Условный. Ну ты, старикан, даешь!
Про Чикин срок я действительно забыл. История, в которую он вляпался, была совершенно детской и глупой, и как-то не верилось, что за нее могут дать срок, пусть даже и условный. А дело было так: когда нашего друга не взяли в девятый класс, он, подкараулив, когда завучиха Иваницкая, самая активная его противница, зашла в свой кабинет, закрыл ее снаружи, потом выскочил во двор и камнями раздолбал окна в ее кабинете. Крики Иваницкой были слышны на всю школу. Когда мы стали допытываться, зачем он это сделал, он ведь учиться терпеть не может, Чика гордо изрек: «Из принципа!» Чику потом судили, приговорили к двум годам условно за хулиганство, с условием, что ему спустят только два прогула без уважительной причины и не простят ни одного хулиганского поступка. За два года хулиганских поступков Чика странным образом избежал. Но жить совсем без прогулов он, наверное, не умел.
— Давай, — сказал Чика. — Тереби башкой. Ты же умный.
Я стал думать и надумал.
— Без уважительной, говоришь, — сказал я. — Тогда сделаем неуважительное уважительным. Тебе надо нанести увечье. Потом прийти в больницу и взять справку. Все.
— Бить, что ли, будешь? — помрачнел Чика.
— Не пойдет, — сказал я. — Хоть и надо бы тебе врезать, чтоб не зарывался, работяга.
— Да ладно, — шмыгнул носом Чика. — А какое тогда увечье?
Я улыбнулся и предложил:
— Давай тебя ошпарим. Ногу, руку. Или рожу. Будет бытовая травма. Все чисто.
— Рожу? — испугался Чика. — Не-е… Не пойдет. У меня баба есть. Как мы с ней тогда целоваться будем?
— Тогда ногу, — предложил я.
— Не-е… — опять не согласился Чика. — Что ты все ногу да рожу. Будто другого ничего нет.
— Руку.
— Не пойдет. Тут мне с одним козлом поговорить надо. Не-е… Придумай что другое.
— Тьфу… — разозлился я. — Тебе надо, ты и думай.
— Хорошо, — вздохнул Чика и стал думать:
— Ноги — не пойдут. Руки — не пойдут. Рожа — конечно не пойдет. Может, спина… Не-е… Задница? Гм… задница. А как я сидеть буду? Тоже не пойдет. Слушай, ничего больше нет.
— Жертвуй тем, что есть.
— Легко сказать — жертвуй. Все нужное. Ладно, — решился Чика. — Давай руку. Только левую, понял?
Я пошел на кухню, включил чайник. Чика приплелся за мной. Он со страхом прислушивался, как закипает вода. Раз или два сунулся было к чайнику, но я отогнал его. Чикино лицо покрылось испариной, и мне все казалось, что еще немного, и он выпустит пар и засвистит, давая мне знать, что закипел.
Потом мы пошли в ванную — я впереди с горячим чайником в руке, Чика за мной. Я сказал, чтобы он снял рубашку и протянул руку над ванной.
— Зачем? — спросил Чика.
— Ты дурак? Чтобы пол в ванной не залить, понял?
— Понял, — кивнул Чика, медленно снял рубаху и протянул мне руку, будто благословляя. Я взял эту благословляющую меня длань, простер над ванной и жахнул на нее кипяток.
— Сссссс… — засвистел Чика, захохотал и запрыгал на одном месте. — Еще! Давай еще, а то не поверят!
Я добавил еще.
— Уйди!!! — выпучил на меня глаза Чика. Я выскочил из ванной. Чика ринулся за мной, запрыгал уже по кухне, по коридору, выскочил, кажется, даже на балкон. Я кое-как его поймал, надел на него рубашку. Чика немного успокоился, рассматривал обожженную руку, подносил ее близко к глазам и нюхал.
— Чем-то пахнет, — говорил он и качал головой. — Только не пойму, чем. Понюхай, — совал он руку мне под нос.
— Пошел ты! — смеялся я.
— Ладно. Потопал в больницу, — сказал Чика. Уже в дверях он повернулся ко мне, вздохнул:
— Может, еще увидимся. Бывай!
Но мы больше не увиделись. Это была наша последняя встреча.
…Как только я ступил на ленинградский перрон, сразу побежал к телефону-автомату. Но дома у Аленки никого не оказалось. Я послонялся по вокзалу. Идти было некуда. Никого в этом городе, кроме Аленки и ее родителей, я не знал. Через час я опять позвонил. Потом еще и еще. Но телефон не отвечал. Почему-то за всю дорогу в Ленинград мне ни разу не пришло в голову, что этот проклятущий телефон может мне не ответить.
Переночевал на вокзале. Вернее, перекантовался. Конечно, ничего общего со сном и отдыхом то, что я называю перекантоваться, не имело.
Я дождался шести утра и опять позвонил. Телефон молчал.
Дозвонился только вечером. Трубку подняла Аленка. Я сказал, что сижу на вокзале и хочу ее увидеть. Большой радости Аленка не испытала. Я это понял сразу — по голосу. Но она все же сказала, что мы можем встретиться. Только после выходных, не раньше. Она сейчас уезжает к родителям на дачу и заскочила домой только на минуточку. Я ждал, что она позовет меня с собой. Я мысленно молил ее об этом. На мне был панцирь из грязи, я хотел в душ, под горячую воду, хотел намылить мочалку, хотел содрать с себя семь шкур. Но вместо того, чтобы сказать: «поехали на дачу вместе, у тебя же никого здесь нет» или «дома все равно никого не будет, поживи, пока мы не вернемся, ты же мне не чужой, мы знаем друг друга с четырех лет», она сказала только: «ну, звони в понедельник с утра», — и положила трубку.
Про себя я послал ее к черту. Но тут же на всякий случай сплюнул через левое плечо. «Нам бы только увидеться, — думал я, — а там разберемся!»
Было начало июля. Часто шли дожди. Как из ведра вдруг хлынет ливень. И через десять-двадцать минут иссякнет. Из рваных туч выглянет солнце. Над городом перекинется радуга. Воды Невы или Фонтанки вдруг ослепят яркими солнечными зайцами. С конских хвостов на Аничковом мосту закапают радужные капли. И девушка, что шла мне навстречу, вдруг остановится, скинет туфли и зашагает дальше босиком, подставляя лицо солнцу, и ему, солнцу, улыбнется. А потом небо опять затянется. Хлынет дождь. И я побегу под ближайший карниз прятаться.
Все выходные я бродил по городу. Заглядывал во дворики с любопытством, похожим на любопытство бродячей собаки — вдруг кто-то кинет кость? Деньги у меня были на исходе. Мне пришлось ночевать на Московском вокзале и меня от него уже с души воротило. У меня еще оставалась нетронутой заначка на обратную дорогу. И когда я покупал в какой-нибудь тошниловке чай, порцию макарон и кусок хлеба, возникало искушение распороть подкладку ветровки и достать деньги. Но я крепился. Впрочем, мучил не столько голод, сколько грязь, которой я покрылся уже с головы до ног. И недосып.