Островский. Драматург всея руси
Шрифт:
– Вы что ж от меня скрывали, что написали большую и хорошую пиесу?
– Какую? – изумился я.
– Как какую? Вот чудак-то! Не знает, какую он пиесу написал?.. Откройте-ка страницу двадцать пятую, тогда узнаете…
Я нашел в «Дневнике», действительно, лестный отзыв об одной моей пиесе, игранной в Пензе и имевшей успех.
– Да эта пиеса, – возразил я, – побывала в ваших руках. Вы же сами ее одобрили и хотели ею заняться. Вам не понравился действующим лицом в ней француз, и я взял ее обратно. Француза обработал для пиесы Д. П. Ефремов, родной брат покойного профессора А. П. Ефремова, и я в благодарность за его
– Ну, так отдайте ее Черневскому: пусть прочтет и даст мне свой отзыв о ней.
И мы распрощались до пасхи.
Настала пасха, которая пришлась в 1886 году на 13-е апреля.
На этой светлой неделе чуть-чуть было не свершился один прискорбный факт: 18 апреля, в пятницу на пасхе, в собрании Общества драматических писателей, некие злые враги Островского хотели его забаллотировать при выборе в председатели. Но по произведенной закрытой баллотировке только один из оных со своим темным голосом остался «за флагом»; остальные же, пробужденные совестью, себе и ему изменили.
В том же собрании резко шумел один крикливый драматический автор из проказников-адвокатов, гнев на которого за его крупный проступок против Общества, заслуживавший строгой кары, великодушный Александр Николаевич переложил когда-то на милость, снисходя к его горько-слезным просьбам. Здесь же этот адвокат-драматург, забыв прошлое, дерзко издевался над чиновничьим составом комитета Общества и его председателем, иронически называя их «губернскими секретарями, статскими и действительными статскими советниками», а сам всюду сновал, да рисуется и теперь со своим адвокатским значком, соответствующим, по высокой для него мере, чину «коллежского секретаря»…
Затем 21 апреля, в понедельник на фоминой, чествовалось пятидесятилетие «Ревизора», комедии Н. В. Гоголя. ‹…›
Сама комедия была исполнена превосходно. Иначе и быть не могло. В ней участвовали все более или менее лучшие силы драматической труппы, даже в самых незначительных ролях. Не участвовала только одна М. Н. Ермолова; зато занимала место в апофеозе. На этом спектакле присутствовали многие писатели. Театр был переполнен.
Мы вдвоем с Александром Николаевичем сидели в директорской ложе. Во время исполнения «Славы» перед бюстом Гоголя драматическими артистами и хором русской оперы к Островскому подошел откуда-то взявшийся чиновник особых поручений О‹всяннико›в и, желая польстить ему, прошептал:
– И вас, Александр Николаевич, будут так же чествовать. Как это будет вам приятно!
– Покойнику-то? Какое удовольствие! – возразил Островский и отвернулся.
О‹всяннико›в видимо сконфузился. Я поспешил его оправить, сказав ему:
– Юбилей Александра Николаевича не за горами. Вы, очевидно, этого не знали. Авось доживем до пятидесятилетия первой пиесы [19] .
– Это другой разговор. Дожить бы только, – заключил Александр Николаевич.
О‹всяннико›в тут же ретировался.
19
Первая появившаяся в свет пиеса А. Н. Островского «Свои люди – сочтемся!» была напечатана
Но – увы! – из трех собеседников только что приведенного эпизода лишь один я остался живым свидетелем того, что наша драматическая сцена безучастно отнеслась к достойной памяти великого драматурга, подарившего ей столько ценных вкладов своего могучего таланта! Не артистов, преданных друзей незабвенного писателя, надо винить в этом, а, конечно, чиновника, стоявшего во главе репертуара, с угодливым режиссерским управлением. Все зависело от их общей спевки и от предупредительного желания последнего услужить первому, хотя бы вразрез с художественным убеждением…
Чтобы чествовать память Островского, необходимо как сцену, так и зрительный зал обставить возможною торжественностию, а в фойе Малого театра даже и бюста его не имелось, тогда как в фойе Александрийского театра, в Петербурге, бюст был поставлен по миновании полугода со дня кончины Александра Николаевича.
Ярко же осветил «театрально-чиновничий режим» свое мутное неблаговоление к художественному светилу и великому таланту, столь непосредственно и близко связанному с московскою драматическою сценой!
Когда целыми днями Островский со мною занимался на сцене при газовом освещении, то при выходе из театра на белый свет мы ощущали, будто глаза наши под веками наполнены песком. Странно, что ощущение это совпало у нас обоих, несмотря на разницу наших возрастов: Александр Николаевич был старше меня почти на девятнадцать лет. Впрочем, при переходе в кабинет у меня оно вскоре прошло. У Островского же оно продолжалось, так что ему посоветовали обратиться к лейб-окулисту Юнге, бывшему тогда директором Петровской земледельческой академии.
И вот в сопровождении своего хорошего знакомого, доктора С. В. Доброва, бывшего тогда помощником инспектора студентов Московского университета, он отправился в Петровское-Разумовское к г. Юнге. Это было вскоре после пасхи. Г-н Юнге не нашел ничего сериозного и прописал впускать в глаза какие-то «капельки».
На обратном пути из академии проездом через Петровский парк они заехали к Натрускину. Покойный ресторатор встретил Александра Николаевича чуть не с распростертыми объятиями и, зная его слабость к рыбному, предложил на завтрак «парной икорки».
Однако, как сообщал мне С. В. Добров, Александр Николаевич был задумчив, бледен и мало говорил. Отведав с четверть чайной ложки икры, он сказал: «не свежа», и не стал есть. Тогда Натрускин приказал подать свежей лососины жареной. Александр Николаевич и ту не одобрил и со своим спутником уехал домой.
Мрачное настроение его духа я приписываю тому, что с конца апреля он до самозабвения работал над преобразованием Театрального училища; потом пришлось ему, по его собственным словам, «страдать на экзаменах всякой мелочи обоего пола». В театры он являлся изредка, но мне вменил в обязанность присутствовать на спектаклях ежедневно, и я, переходя с одной сцены на другую, в котором-нибудь из театров высиживал до конца представления. Так было до 1 мая 1886 года. После же 1 мая я отбывал свой долг в одном Малом театре, до его закрытия.