От "Глухаря" до "Жар-птицы"
Шрифт:
Уговорили. Уж очень мне хотелось освободиться!
Я выбрался из забоя и встал на пути Никишова.
— Разрешите обратиться, гражданин начальник Дальстроя? — Я дрожал перед ним как кролик перед удавом.
— Ну, слушаю.
— Я — Жженов Г. С., 1915 года рождения. Русский. Репрессирован заочно Особым совещанием. Срок — 5 лет. Невиновен. С 5 июля 1943 года пересиживаю срок… Сколько же можно?! Просьба — освободите, пожалуйста!
— Где работаешь? — спросил он.
Мне бы, болвану, ответить, что в забое, а я по своему дурацкому прямодушию, глотая от волнения
— В культбригаде.
Угрюмо глянув на меня, он отрубил:
— Ничего. Еще годик-другой поработаешь. И, отстранив рукой с дороги, пошел дальше.
Пройдя несколько шагов, остановился, повернулся ко мне и спросил:
— А кто у вас бригадир?
Мы стали звать Гришу. К нашему удивлению, тот повел себя странно: вместо того чтобы сразу откликнуться и подойти, сделал вид, что не слышит, нахлобучил чуть ли не по самые глаза шапку, поднял воротник бушлата и норовил смыться от всех в дальний угол забоя.
Думая, что вопрос Никишова может как-то изменить мою судьбу к лучшему, ребята чуть ли не силой извлекли Гришу из забоя и представили пред светлые очи начальства.
Никишов, вытаращив глаза, уставился на Гришу Маевского. Лицо его побагровело. Никто ничего не понимал.
— Вы?! — только и смог произнести.
Потом повернулся к свите, разыскал глазами Лебедева («мою судьбу»), подозвал к себе и резко пошел прочь, на ходу о чем-то сердито выговаривая Николаю Ивановичу.
Все мы понимали, что произошло что-то неожиданное и неприятное, но что?.. Гриша на наши недоуменные взгляды не реагировал, молчал, явно подавленный чем-то. К вечеру стало ясно, что концерт не состоится. Маевский дал команду собираться. Он явно торопился уехать с «Пионера». Его тревога постепенно передалась и нам… И только когда все было погружено и наш ветеран медленно тронулся к воротам вахты, все вздохнули с облегчением. У вахты к автобусу подошел комендант лагеря с папкой в руке. Развернув папку, прочел:
— Маевский?
— Есть, — тихо отозвался Гриша.
— Инициалы?
— Григорий Михайлович.
— Год рождения?
— 1920-й.
— Статья?
— 58.14.
— Срок?
— 10 лет.
— С вещами.
Гриша молча взял свой узел и, ни с кем из нас не попрощавшись от растерянности, вышел из автобуса.
Комендант открыл ворота. Уже за вахтой автобус остановил Лебедев. Вошел… сел. Долго молчал, вглядываясь в каждого из нас… Ткнул в меня пальцем:
— Примешь бригаду. Куда едете?
— На Хиниканджу, — ответил я.
— Буду там через три дня. Обязательно найдешь меня. Поезжайте. — И вышел из автобуса.
Мы уехали.
Через три дня Лебедев появился в лагере на Хиникандже. Я подошел к нему.
— А, Жженов!.. Пойдем, поговорим. — Он вывел меня за вахту, выбрал место в сторонке на бревнах, мы сели… закурили.
— Что, интересно, да?
«Моя судьба», теперь уже не старший лейтенант, а капитан и уже не начальник одного лагеря, а начальник лагерей всего Тенькинского управления, рассказал мне следующее:
Москвич Гриша Маевский, заключив трудовой договор с заполярным театром, в 1940 году
Мировая война! Неизбежность, неотвратимость ее понимали, ждали, и все-таки… Как всякое несчастье, она свалилась неожиданно.
Первое время видимых изменений в его жизни не произошло. От войн Колыма откупалась золотом!
Место руководителя самодеятельности в Управлении вохры Дальстроя, полученное им с помощью друзей и генерала, за дочерью которого Гриша ухаживал, шло как бы в зачет армейской службы; создавало лишь иллюзию причастности к армии, практически никак не отражаясь на его жизни: он как работал в театре, так и продолжал работать. Но тревога и какой-то безотчетный страх, появившийся в последнее время, не покидали его.
Отгремел, отошел в прошлое тяжелый 1941-й, унесший на старте войны первые миллионы человеческих жизней.
На смену ему пришел тяжелый 1942-й. Он подверг людей, помимо всего, еще и испытанию на прочность, на характер.
Отношения «материка» с Дальстроем были пересмотрены. Сорок второй наложил на Колыму контрибуцию: потребовал не только золото, но и людей.
В порту бухты Ногаево формировались караваны под новобранцев…
Настал день, когда иллюзия причастности обернулась для Гриши жуткой реальностью — его призвали в действующую армию.
Лихорадочные усилия получить бронь или, на худой конец, отсрочку успеха не имели. Друзья были бессильны… Его охватила паника: что делать?.. Был только один человек, способный помочь — его власть на Колыме безгранична!.. Только бы он захотел принять его, выслушать… Гриша решил пробиться к начальнику Дальстроя. И пробился. Никишов его принял.
Гриша Маевский всячески убеждал Ивана Федоровича в своей незаменимости здесь, в Магадане. Уверял, что в Дальстрое принесет государству больше пользы, чем на фронте… Говорил, что много и с успехом работает в театре, что театр без него окажется в трудном положении, радиокомитет тоже… Не забыл упомянуть и самодеятельность вохры… и, наконец, в попытке окончательно разжалобить Никишова и склонить на свою сторону, встал перед ним на колени и со слезами в глазах поведал свои дела сердечные.
Он любит девушку — она любит его! У них скоро состоится свадьба. Они молоды, счастливы! Отъезд на фронт — конец их счастью! Он умолял Никишова понять их, не разрушать их союз, умолял пощадить его жизнь.
Тактически весь ход был задуман правильно. Он ошибся только в одном, ошибся в самом Никишове.
Не угадал его характер. И проиграл. Проиграл позорно, с треском.
Поначалу Иван Федорович молчал, не понимая, чего хочет от него этот смазливый парень, принять которого еще сегодня утром настойчиво (в который раз) просила жена… Но когда наконец понял, о чем речь, аж задохнулся от ярости… А когда Гриша упал на колени и начал бормотать жалкие, слезливые слова, и вовсе рассвирепел:
— Встать! — скомандовал он. — Мерзавец!..