Шрифт:
Предисловие. Открытие визуальной культуры
В 20-е годы прошлого века вместе с революцией в науке, открытием новых технологий и рождением массовой культуры появляется потребность по-новому взглянуть на природу визуальных образов и на главный миф предыдущего, девятнадцатого, столетия – миф историзма. Новые вызовы ставят под вопрос мировоззрение, в основании которого лежало неокантианство – самая распространенная теория культуры в конце XIX века. Эта философия отказалась от остатков кантовского реализма и стала понимать его «вещь в себе» не как непознаваемый, но тем не менее реальный объект, а как идеальный предел познания. Из духа данного допущения, не обязательно формулируемого на языке философии, вытекали далеко идущие следствия, которые разделяло с неокантианством мировоззрение целой эпохи, получившей название La Belle Epoque.
Неокантианство понимало культуру как, по сути, рациональную, познавательную в своей основе деятельность, чей идеал – совпадение мышления со своим объектом – отодвигался им в точку бесконечно приближаемого, но принципиально недостижимого предела. Главным следствием этого подхода стало постулирование идеи непрерывного прогресса знания (так называемый «гносеологический оптимизм») и понимание культурных практик, от науки до искусства, как исторически развивающихся форм самопознания культуры («историзм»). Поэтому, с какой бы теорией культуры и искусства с конца XIX до начала 20-х
Переворот, произошедший в общественном сознании после Первой мировой войны, открывает новую культурную эру и одновременно завершает европейскую «прекрасную эпоху». Это время отмечено затуханием веры в прогресс, переориентацией внимания с познаваемости вещей на их существование (с гносеологии на онтологию) и кризисом историзма как главного объяснительного принципа XIX века. Все перечисленные тенденции вместе с бурным развитием науки и новых визуальных медиумов – фотографии, кино, иллюстрированных газет и рекламы – и порождают условия для возникновения концепта «визуальной культуры» [1] . Его главным драйвером стало торжество идеи синхронического сосуществования визуальных практик над идеей их диахронической смены. Таким образом, принцип одновременности различных форм и аспектов визуального приходит на смену идее последовательной эволюции стилевых матриц, исходя из которой были написаны все «истории искусства» от Вазари до Вёльфлина.
1
Сам термин «визуальная культура», по мнению американского теоретика Кита Мокси, «первым использовал Майкл Баксандалл, а за ним Светлана Альперс для обозначения совокупности изображений, характерных для определенной эпохи в определенный период». (Мир образов. Образы мира. Антология исследований визуальной культуры / Сост. и ред. Н. Мазур // СПб: Изд-во Европейского университета, 2018, С. 521.) В нашем случае, при рассмотрении работ Беньямина, Кракауэра, Бёрджера и др., можно говорить о формировании диспозитива визуальной культуры, так сказать, avant la lettre – до появления самого термина.
Перенос внимания с временной непрерывности конкретных «историй» (архитектуры, музыки, науки, искусства и т. п.) на «пространственное», прерывное соотношение различных визуальных практик и их артефактов привел, с одной стороны, к ослаблению идеи автономии искусства, а с другой, к расцвету междисциплинарных методов его изучения. Центральной проблемой при такой смене акцента стала проблема визуальной топологии. Вместе с ней на авансцену выходят исследования разного рода «мест», «локусов», «дистанций», «перспектив», пространственных (оптических) иллюзий в произведениях искусства и других визуальных артефактах, а также интерес к местам пребывания (от музея до магазинов модной одежды) и разнообразию видов материального воплощения (от живописи и графики до фото- и киноизображений, от объектов промышленного дизайна до архитектуры) визуальных образов. Новые исследовательские тренды, которые дают о себе знать уже в середине – конце 1920-х годов, порождают и новую ретро-перспективу – иными словами, формируют другое видение собственной генеалогии. Это приводит к созданию оригинальной концепции рождения модерна (modernit'e) как исходной точки возникновения современной, т. е. характерной для послевоенной Европы, визуальной культуры.
Мы открываем нашу антологию текстом Вальтера Беньямина «Париж, столица девятнадцатого столетия», который был им написан в качестве концептуального предисловия к оставшемуся незаконченным проекту «Das Passagen-Werk» («Проект „Пассажи”»). В этом небольшом, но очень емком тексте Беньямин формулирует основные принципы собственной концепции модерна. Его главный концептуальный ход – выделение важнейших локусов модерна как в смысле пространственных объектов и образов, так и в смысле лингвистических, риторических мест, или фигур. Тем самым Беньямин сразу же соединяет в исследуемом объекте его визуальное и языковое измерения, что только и делает возможным рассмотрение визуальной культуры модерна как единого целого. На языковом, риторическом уровне главными фигурами современности являются у Беньямина понятия la nouveau (новизна), la nouveaut'e (новинка, модная вещь) и la nouvelle (новость). В пространственном отношении основным «топосом» модерна становятся у него magasins de nouveaut'es (магазины модных новинок), или торговые пассажи, которые появляются в Париже в конце 1830 – начале 1840-х годов. Именно в данных «местах» и происходит формирование визуальной матрицы modernit'e, в создании которой участвуют такие медиумы как архитектурные объекты в виде металлических конструкций торговых галерей; панорамы, использующие как плоскостные живописные изображения, так и трехмерные фигуры; первые фотографии (дагеротипии и калотипии); газетные карикатуры и тиражная графика; реклама; детали интерьеров буржуазных домов; экспозиции всемирных выставок и, наконец, главные реципиенты и действующие лица нового визуального спектакля – фланёры, представители художественной богемы и эстетствующие снобы. Все эти гетерогенные элементы объединяются, согласно Беньямину, вокруг базового понятия модерна – понятия «новизны»: «Новизна – качество, независимое от потребительской стоимости товара. Она составляет источник неотчуждаемого обманчивого блеска образов, порождаемых коллективным бессознательным. Это квинтэссенция псевдосознания, неутомимым агентом которого является мода. Этот блеск нового отражается, словно одно зеркало в другом, в столь же обманчивом впечатлении, будто все постоянно повторяется. Результатом этой игры зеркал является фантасмагория “истории культуры”, в котором буржуазия наслаждается своим псевдосознанием» [2]
2
Там же. С. 60.
Продолжением беньяминовской рефлексии modernit'e выступает эссе итальянского писателя и культуролога Роберто Калассо «Мономания Энгра», входящее в его книгу «Сон Бодлера» [3] . Анализируя творчество французского художника XIX века Жана Огюста Доминика Энгра, Калассо приходит к выводу, что его неоспоримая эстетическая мощь «заключалась вовсе не в верности природе – принципе, который он провозглашал в расчете на то, что слово „природа” придаст этой максиме ореол благородства. Она состояла в копировании, причем не простом, а „рабском”. В копировании всего» [4] . Именно из-за страсти (мономании) Энгра к копированию его можно назвать, воспользовавшись словами современника художника, писателя и критика Теофиля Сильвестра, «китайским художником, заблудившимся в девятнадцатом веке на развалинах Афин». Казалось, пишет Калассо, что Энгр «будто спешил с неистовой яростью воспользоваться коротким отрезком времени, что оставался до вступления человечества в эру тиражирования образов, – чтобы продемонстрировать всему миру, что воспроизводить можно и иначе: не рассеивая могущество природы, а сосредотачивая его в копии, которая парадоксальным образом становится уникальной» [5] . Именно поэтому, заключает свой анализ этой визуальной «мономании» Калассо, «Энгр не откликнулся на появление фотографии, в отличие от других художников его эпохи, принявших – за редким исключением (Делакруа) – фотографию в штыки. Энгр интегрировал ее в свою живопись еще задолго до того, как она была изобретена» [6] .
3
Калассо Р. Сон Бодлера / Пер. М. Аннинской, А. Юсупова. М.: Ад Маргинем Пресс, 2020. С. 88–134.
4
Там же. С. 100.
5
Там же. С. 101.
6
Там же. С. 130.
В статье американского арт-критика и теоретика искусства Розалинд Краусс «Импрессионизм: нарциссизм света» [7] отношения между фотографическими техниками и живописными приемами импрессионизма анализируются исходя из установки американской исследовательницы на понимание фотографии как части скорее технического мира, нежели мира искусства. Для Краусс фотография представляет собой изображение природой самой себя – с минимальным участием человека как инстанции эстетического отбора и вкуса. В этой связи она цитирует речь изобретателя фотографии Дагера, произнесенную им в 1839 году в парижской Академии наук: «Дагеротип – не просто инструмент изображения природы <…>, он вручает природе власть изображать себя самостоятельно» [8] . Но если природа способна изображать себя сама, то прежняя цель живописи – изображение природы и человека – становится нерелевантной. По мнению Краусс, распространение фотографии приводит к тому, что объектом художественного исследования в импрессионизме (особенно в творчестве Клода Моне и Эдгара Дега) становится не столько сама природа, сколько опыт ее восприятия: «<…> в сердцевине импрессионистской экстравертности обнаруживается неуклонно растущее стремление уйти в себя», сосредоточиться не на внешнем мире, а на собственном впечатлении от него [9] .
7
Краусс Р. Фотографическое: опыт теории расхождений / Пер. А. Шестакова. М.: Ад Маргинем Пресс, 2014. С. 79–96.
8
Там же. С. 84.
9
Там же. С. 80.
Завершая свой анализ влияния фотографической техники на творчество импрессионистов, Краусс констатирует: «Дистанцию между восприятием и реальностью – вот что открыла фотография для Дега и Моне. Внезапно почувствовав себя отгороженными от внутреннего устройства природы, которая будто отдалилась от них и погрузилась в самосозерцание, они нашли замену утраченному единству в единстве иного рода, основанном на взгляде внутрь себя. Тем самым их творчество составило первую главу модернистского романа – романа, вдохновленного решимостью творить искусство, дидактически организуя восприятие».
Тема дидактической организации восприятия особенно занимала Джона Бёрджера, автора сценария и ведущего знаменитого телесериала «Би-би-си» «Искусство видеть» (Ways of Seeing, 1972). В нашей антологии мы представляем его статью «Как меняется образ человека на портрете» [10] , написанную за пять лет до появления сериала и оказавшую заметное влияние на замысел фильма и на бёрджеровскую версию концепта визуальной культуры в целом. По мнению Бёрджера, «начало упадка портретной живописи <…> совпало с подъемом фотографии», которая «оказалась точнее, быстрее и куда дешевле; благодаря ей портретное искусство стало доступным для всего общества – прежде такая возможность была привилегией очень малочисленной элиты» [11] . В миметическом отношении у портретной живописи, полагает Бёрджер, нет никаких преимуществ перед фотографией, более того, фотография, по его мнению, «более информативна, более показательна в психологическом смысле, в целом более точна» чем живопись. Что же касается по-настоящему значительных в художественном смысле портретов Рафаэля, Рембрандта, Гойи, то это, по мнению критика, результат личного, граничащего с одержимостью интереса живописца к своей модели, а в конечном счете не что иное, как проекция собственного «я» художника на образ портретируемого.
10
Бёрджер Дж. Фотография и ее предназначение / Пер. А. Асланян. М.: Ад Маргинем Пресс. 2014. С. 7–17.
11
Там же. С. 7.
Портретный жанр в классическом искусстве от Ренессанса до XIX века преследует цель «подтверждать и идеализировать избранную социальную роль модели». Исключения тут крайне редки, и именно поэтому они столь важны и достойны пристального внимания. К таким исключениям Бёрджер относит портреты сумасшедших работы Теодора Жерико и изображения шлюх и актрис кабаре Анри де Тулуз-Лотрека. И в том, и в другом случае художникам удается преодолеть узкую социальную кодификацию портрета и обнаружить человечность портретируемых, не зависящую от роли, навязанной им обществом. Проститутки на картинах Тулуз-Лотрека разглядывают зрителя, пока тот разглядывает их, и это происходит потому, что художник «в своей эксцентричной, обращенной наружу манере верил в социальные роли своих моделей. Он писал актрис кабаре, потому что восхищался их игрой; он писал шлюх, потому что признавал важность их профессии» [12] . Однако, по мнению Бёрджера, современная визуальная среда делает традиционный миметизм живописи и фотографии недостаточным: «Сосредотачиваться на сходстве означает обособлять по ложному принципу. Это означает предполагать, что человек или предмет весь содержится во внешней оболочке <…>» [13] . Бёрджер предлагает заново поставить вопрос о природе миметического, задумавшись над тем, как и чему подражает образ, будь то живописный или фотографический. Только осознав динамическую природу образа, художник и зритель смогут, по мнению критика, преодолеть ограниченное понимание миметического сходства как всего лишь имитации внешней формы предмета.
12
Там же. С. 14.
13
Там же. С. 17.