От Терека до Карпат
Шрифт:
– Здорово, здорово! – ответил тот. – И ты, Никита Петрович решил жать? – уважительно спросил он Казея.
– Что ж от всех отставать. Сейчас та пора, что как говорят: День год кормит, – правда, дядя?
– И то верно, – отвечал Кульбака.
Никита вспомнил, как весной они вместе здесь сеяли. За работой он на время забылся, а когда очнулся, смотрит, Илья скинул самотканые серые портки, повесил их на телеге и без штанов, прикрывая рубашкой неудобное место, начал рассеивать пшеницу.
Ох и смеялся тогда Никита, а Илья Максимович уверял:
– Старики
Потом Никита часто заглядывал на этот участок. Пшеничка тут пыжилась зеленью, кудрявилась, и совсем недавно он видел – колос пшенички большой, от тяжести к земле клонится, а на соседних участках пшеничка низенькая, остроносенькая.
– Ну, что примета старинная, оправдывается? – с шуткой обратился Никита к Кульбаке.
Илья засмеялся и, свернув жгут, туго перепоясал сноп пшеницы, тряхнул им, твердо поставил на землю, гладя наливные колосья.
– Пшеничка что надо! Эх, сама рука с радостью жнет! – ответил он.
– А у тебя, Никита Петрович, тоже ничего?
– Слава Богу, неплохая.
– Да-а. Тебе тоже повезло. – Кульбака чуть-чуть улыбнулся.
Алексей повернулся к Марине и маленькому Лешке.
– Наша пшеничка – золото, правда? – обратился он к жене.
– Хороша, хороша, – поддакнула та.
– Хоть в штанах сеяли, – пошутил Илья. – А если бы без штанов? Что бы тут было? Топором рубить довелось бы… Хо-хо!
Они дружно приступили к работе. От пшеницы поднималась пыль. Она лезла в горло, ела глаза. Солнце пекло спины.
– Тьфу, – отплевывался Никита, как назло, ни одной тучки. Ну чего палит? – Хотя сам мысленно благодарил погоду.
Кульбаки кончили очередную делянку, брякнули серпами и быстро стали стаскивать снопы. Илья складывал копны. Снопы вертелись у него в руках проворно, легко, как игрушки, – и сам-то он был похож на колосистый, наливной сноп.
А по другую сторону от Казея работали Чумаки. Алексей, работая косой, утяжеленной грабельцами, с хрустом срезал отягощенные колосьями стебли. Скоро, утомившись, он остановился, вытер пот со лба и стал наблюдать, как проворно его Наташа собирала сноп и после рукопашной борьбы с ним бросала его на лопатки, давила коленом, вязала его и, гордая победой, весело кидалась в новую схватку.
– Скосить – дело не хитрое, – сам себе говорил Алексей. – Главное тут – чтобы скошенный рядок получался ровным, тогда бабе легче вязать. За иным косцом идти – одно удовольствие, за другим – мука смертная, так напутает он и накуралесит. – И, довольный собой, продолжил косьбу.
А у Наташи в это время сжималось все в утробе, точно кто-то большими клещами туго стиснул ей поясницу. Она украдкой охнула.
Алексей посмотрел на ее помрачневшее лицо и застыл.
– Ты что это заохала? – с жалостью спросил он.
Наташа промолчала.
– Ты не родить ли на меже задумала? – спросил он уже серьезней. – И не думай… Ишь нашла место.
– Да нет, – ответила Наташа, – просто устала.
– Давай обедать, – предложил Алексей, увидев, что и соседи располагаются в тени под бричкой.
После обеда Наташа еле поднялась: ноги затекли, они были, словно набитые песком мешки. Настроение совсем упало.
Но тут к ней подошла жена Казея – Марина.
– Наташ! А ты никак родить хочешь? – шутя повела она разговор.
– Угу… А то как же? Работнички нужны, – улыбнувшись через силу, ответила Наташа и посмотрела на Алексея.
– Ух ты, сатана, а молчала, – упрекнула ее Марина.
– Молчала? Чай, об этом не кричат всем? – проговорила Наташа.
– Какой месяц пошел?
– Третий, – солгала Наташа.
– Пойдемте на Терек, посидим немножко в теньке, – предложила Марина.
Она обняла Наташу и пошла рядом. У Наташи появилась синева под глазами, быстрый шаг пропал: она шла в ногу с Мариной, а ступала осторожно, ровно под ногами не пожелтевшая трава стелилась, а разбросанные горячие угли. И спина у Наташи чуть откинулась, но ядреностью, здоровьем наливалось, набухало тело, и в глазах горел яркий летний день.
А Никита с Алексеем шли чуть-чуть позади, и каждый думал о своем.
Казей, осматривая округу, вспоминал: ведь здесь же случилось то первое, когда-то, у них с Мариной. Молодая и сочная, как спелое анисовое яблоко, сидела под одинокой ольхой, аукала, смолкала, шевеля раскрасневшимися губами, прислушивалась к тому, как эхом перекатывается ее зов, и снова аукала протяжно, долго, будто кукушка.
«A-а… вот она, Марина», – мелькнуло у него, и он кинулся к ней, перепоясал руками ее тоскующее горячее тело, еле заметив, как у нее страхом блеснули глаза.
Вскоре он сидел около Марины, смотрел на ее растрепанную голову с ольховыми сережками на затылке, на измятое, вздернутое платье, оголяющее розовую чашечку колена, – думая о том, как все это просто, и, видя, что она склонилась, словно подшибленный стебель подсолнуха, говорил тихо:
– Ты, Марьян, не серчай на меня, поняла?
Марина поднялась, отряхнулась и, не откликаясь на ауканье подруг, тихо побрела мелколесьем, забыв около него лукошко.
– Марь! Ты это… – Никита поднял лукошко и, догнав Марину, повесил его на согнутую руку:
– Ты это… Вот сказать не знаю как… А сказал бы… Это тебе надо понять.
Марина остановилась. Лицо, такое спокойное, что казалось – с ней ничего не произошло, просияло.
– Не сержусь я, Никитушка… А то: не эдакая я. А вишь ты, что случилось.
– А глаза? Глаза серчают.
Глаза Марины затуманились лаской, тонкие ноздри дрогнули, губы раскрылись, и Никита вновь уволок ее под куст.
– Сладкий ты… Сильный. Ах ты-ы… Иди, – слышится Никите голос Марины.
Хорошо в этот час на берегу Терека, в тени ив и осин, что растут у воды. Течет мимо река, глядятся в нее плакучие ивы, листва которых даже в безветрие ласково шепчется над головой, навевая дремоту.