Отчет Солнцу
Шрифт:
– Вот все вы такие, русские, на вид силачи, а еврей плюгавый вас перепивает запросто, – заметил усастый при очередном падении собутыльника.
– Ты же говорил, что я еврей?
– Да куда уж там, вижу теперь, что промахнулся.
Дорогой Ломова совсем развезло, он шатался, напарывался на прохожих, задевал парочки, специально выставляя локоть: задирался, как пацан. В конце концов, сцепился с местной шпаной; усастый оттаскивал, Ломов ринулся в бой, свалил одного, второго, на третьем оступился, проделывая бойцовский прием, и припал на колено. Из-под усов раздался разбойничий свист, пробрало до костей, несколько прохожих обернулось вдалеке, и шпана ретировалась, разбежалась от греха.
– Вставай,
– Здесь что ли? – спросил с отдышкой на треть еврей и вытер лицо платком, умаявшись тащить кабана.
– Здесь… – пьяно сипел Ломов.
– Так с кем война-то будет, солдат? С Россией?.. А не Русь ли с Россией будет воевать в этот раз? – ответил сам.
Ломов осоловело смотрел на него, улыбался и молчал.
– Ладно. Иди домой, с Богом… Стой! – окликнул – На митинг-то завтра придёшь?!
– Обязательно – буркнул Ломов, проваливаясь в подъезд. Завтра ему предстояло на митинге охранять правопорядок граждан. Об этом усатый не знал. А Ломов, придя домой, упал на кровать, не раздеваясь, и захрапел.
Темный, как омут, сон поглотил его до утра со всеми фантазиями дурной головы.
С похмелья Ломов не привык болеть и отлеживаться. Проснулся, под душ, кефирчику, пожрать чего-нибудь, желудок уже и заработал. С похмелья только к размножению тянет всегда, будто организм, старается подстраховаться потомством, предчувствуя вероятную гибель. Но в этом одинокому Ломову был облом. Только старуха дремала у телевизора, усыпленная его стеклянным мёртвым глазом. Иногда Ломову хотелось её придушить, как одному герою Достоевского: настолько бесполезным казалось она существом, облученная телевидением и проминающая зря диван.
– Изнасиловать и придушить, – дразнил сам себя Ломов.
У всех наступил выходной день. Народу на платформе почти не было. Электричка шла полупустой. Ломов сел у окна и задремал. Редкие продавцы мелочами пробуждали его. Потревожил зов инвалидный команды с гитарами наперевес и костылями. Вслушался в слова, стал засыпать под их жалостливые песни. Горячие слова о родине и маме из луженых глоток трогали за живое. Снилась пустыня Афганистана, барханы, горячий песок и ветер. Сжатый, песок струится из кулака тонкой струйкой, подхватываемой ветерком. Молодой солдатик, заснувший на посту, по жилам его рассыпается смерть. К Ломову наклоняется командир отделения:
– Рефлексируешь часто, бля?
– Что?
– Рефлексируешь часто, спрашиваю?!
– Да так… бывает… – замямлил в замешательстве Ломов, как застуканный за онанизмом школьник, – а оно как это, рефлексировать? Я не понимаю.
– Раком, блядь! Под дурака косишь? Завязывай с этим. Голову лишним не забивай, не надо. И без того она забитая. Как понял, солдат?!
– Так точно! – выпалил во сне Ломов и проснулся, судорожно передернувшись.
Тихим голосом старушка просила милостыни, незаметной черной тенью проходя меж рядами, крестясь и кланяясь редким дающим.
С некоторых пор Ломов стал ловить себя на мысли, что непрестанно рефлексирует, и очень мучился этим открытием. Он прочитал в словаре значение этого слова и всё теперь думал об этом странном и ускользающим от спецзахвата явлении. А рефлексия, между тем, продолжалась и заводила Ломова иногда в очень рискованные размышления.
Как-то по дороге домой в электричке ему захотелось купить розовые носки. Глухонемой разложил на сиденьях связки чёрных мужских и розовых женских носочков. Ломову ужасно понравились в полоску с преобладанием розового. Это был не первый случай. Прошедшей зимой, когда пошла мода на вязанные свитера с оленями, варежки с оленями и долгоухие шапки с помпонами и оленями, будто вся страна заделалась в стильные лыжники (было в этом что-то советское), – Ломову пришла мысль о таких же носках – с рогатыми оленями. Ломов тогда приглядел себе пару таких носков, подсознательно представляя в них красивую голую бабу, сидящую на его холостяцком диванчике, поджав под себя ноги и занимающуюся рукоделием.
– Вот, сейчас и остальное довяжу, – говорила она Ломову ласково, перебирая спицами.
Позже Ломов отчасти осуществил эту мечту. Приводя домой очередную подругу, просил ее примерить носочки и голенькой повертеть в них перед ним задом, а потом набрасывался и ревел от звериного этого – первобытного сочетания голой плоти и шерсти. А вот теперь пришла ему идея и с розовыми носками. Правда, на женщинах он их, когда купил, не мерил, это казалось ему какой-то презренной педофилией (что-то проглядывало детское в розовом цвете), – зато сам носил дома с удовольствием. Наверное, это не только остранняло, но и чуточку раскрашивало его невзрачную полузвериную жизнь. Хотя и казалось ему порой, расхаживающему дома в таком постыдном виде, того и гляди раздастся грозный окрик командира:
– Ломов, бляха-муха! Снова рефлексируешь! Отставить, кому сказал!
«Ну почему нельзя мужику носить носков розового цвета?» – мучился рефлексией Ломов.
Когда-то давно, совсем еще маленьким, он так же страдал, занеся над грудью нож: что будет, если он ударит? Пока родители смотрели телевизор, пробрался на кухню и достал из ящика тяжелый, гладкий, прохладный и – не ударил. Пожалел.
Одни люди называют других евреями, даже если те и не евреи, русскими никто не обзывает нерусских, а вот нерусским могут оскорбить. Мужики не носят розовых носков, а бабы не ходят в берцах, если только они не совсем звезданутые. В Ломове жило смутное подкорковое желание сделать что-нибудь назло природе: назваться евреем, надеть розовые носки, будет ли больно от удара ножом, или все это обман, и люди окутали себя колючей проволокой из предрассудков и стереотипов, тормозящих славное их, человеческое развитие?
Утро стояло пасмурное. Бойцы отсыпались в автобусах. А рабочие на улице гремели ограждениями, и омоновцы зло пробуждались, дёргались за запотевшими стёклами, матерились полушепотом и снова кемарили.
– А эти откуда тут?! Совсем бичи разбичивались! – выразился командир по поводу обозначившейся у выхода из подземного перехода кучки распивающих водку бомжей. – Ломов, не спишь?! Разгони их, нахуй!
– Есть! – отправился выполнять Ломов, по пути разглядывая нарушителей. Сборище их не выглядело разухабистой пьянкой: бомжы держались так, будто преодолели тяжелое испытание и теперь собрались на перевале в своём нелёгком бедственном пути в кружок, чтобы тихо обсудить наболевшее и поделиться пережитым в дороге.
– Слышь, Митяй! Катьку не видал?! – сипя вопрошал один.
– Не, я сегодня не дома ночевал, – ответствовал хрипло другой, почесывая зад.
«Интересно, что он подразумевает под "домом"? – подумал Ломов, подойдя. – Какой-нибудь шалаш из коробок, подвал, трубу теплотрассы?»
Ему захотелось сказать ласково: «Ну, что, пережили ночку, мужички? Давай «уё», по-хорошему!» Но так он не умел, и вместо этого гаркнул по-военному, если не трех-, то двухэтажным.
– Так точно, командир, – сказал один из бомжей, козырнув Ломову под кепку с облупившимися буквами «USA». – Я ж тоже служил когда-то, ты не думай, командир, я всё понимаю, ща свалим.