Отцовство
Шрифт:
Что на это возразить? Конечно, Соловьев прав: в ребенке любишь себя. Но какое это ускользающее, недостижимое «я» и как оно на глазах меняет свой лик, превращается во что-то неведомое, непредсказуемое: он или она! Все происходит прямо противоположно половой любви: там чужое обретает вдруг такую же теплую трепетность, проницаемость, уязвимость, как собственное «я»; здесь же свое, родное, постепенно обнаруживает свойства чужого, самостоятельного и совершенно свободного существа. Любовь к нему с каждым годом все менее становится любовью к себе и все более — любовью к миру, в который уходит порожденное тобою существо. Начинаешь любить все, что
Родительская любовь есть себялюбие лишь в начале своем, но в конечном счете она есть самоотвержение, ибо никогда дети не могут так принадлежать родителям, как любимый — любящему. Эротическая любовь живет надеждой на обладание, устремлена к союзу, совместному будущему влюбленных; по замыслу своему она есть любовь до гроба. Родители же обречены все дальше и дальше расходиться с детьми, обретающими по мере взросления свою отдельную судьбу. Не им, не родителям, разделять высшие наслаждения своих любимых, не им определять круг их зрелых забот… Если в половой любви происходит единение чуждых индивидуальностей, то в родительской — разъединение родных, и отсюда трагизм этой, казалось бы, вполне эгоистически благополучной любви — отнюдь не меньший, чем в самой напряженной эротической страсти. Рядом с трагедией Ромео и Джульетты, которым трудно соединиться, идет не меньшая по накалу трагедия короля Лира, которому трудно расстаться со своими дочерями. Если и есть начальный родительский эгоизм, то весь опыт любви к детям работает против него, бесконечной чередой потерь нанося ему жесточайшие удары, под воздействием которых себялюбие все более перерастает в самоотвержение, собственничество сменяется жертвенностью.
Да и что делали бы мы со своей способностью и потребностью любви, если бы высший смысл ее был уже осуществлен в молодости? Для чего дана оставшаяся жизнь? Естественнее предположить, что родительская любовь, вырастая из половой, не только не роняет ее смысл, но поднимает его выше. Поскольку ребенок изначально мой, я не могу желать его для себя; тут обладание отпадает как цель, поскольку предпослано как данность. Цель же — дарение: ребенка — миру, мира — ребенку. Родительская любовь «не ищет своего», она — отдает, начиная с актов зачатия и рождения, где своя плоть превращается в чужую, отдельную.
И потому соловьевский культ самодовлеющей половой любви кажется мне уже слегка архаическим — не только в биографическом плане, но и в историческом. Соловьев развивает, в сущности, теорию Платонова эроса, смысл которого — в стремлении части восполнить недостающее и обрести целостность. Отсюда и понятие андрогина — двуполого существа, которое в древности было расчленено на мужчину и женщину. Половая любовь, эрос, есть жажда воссоединения, устремление малого к наибольшему, бедного к богатому — так и отдельное человеческое «я» выходит из своей ущербной замкнутости и приобщается к мировому всеединству. Напротив, любовь от большого к меньшему, от целого к части есть дающая, дарящая любовь — агапэ, практика и теория которой развиты в христианстве. Такой милосердной, оделяющей, сострадательно-воспитующей любовью Бог любит сотворенный Им мир, Богочеловек — сопричастный Ему род человеческий, и всякий создатель — свое создание, и всякое целое — малую, но родную свою долю. Эрос есть воззвание к Высшему, голодное устремление к нему: агапэ — отзыв этого Высшего, кормящая и питающая любовь. И если в муже-женских отношениях господствует эрос, стремление одной половины к другой для образования целого и высшего, то в отношениях родителей к детям — агапэ: снисхождение, милосердие, долготерпение, чувство большого к малому, готовность умаляться — чтобы выращивать; терпеть лишение — чтобы творить избыток.
Единицы, образовав двоицу, входят далее в творческую жизнь троицы. Если половая любовь-страсть соответствует платонической модели восходящего устремления человека к божественной целостности и красоте, то родительская любовь-милость соответствует модели иудео-христианской, низводящей любовь от Бога-Творца на весь сотворенный род человеческий.
Таков ход христианизации языческого чувства, проявляющийся не только в общечеловеческой истории, но и в истории каждой отдельной личности, в ее семейном устроении. Две личности, слившись, порождают родительский избыток, изливающийся уже новой — не вожделеющей, а дарящей любовью на потомство.
7
Однако родительские чувства, как высшие, не устраняют эротических, а вбирают и преображают их. У отца к дочери — особое отношение, чем-то близкое к супружескому. Ведь дочь — это ближайшее подобие жены, когда та была маленькой, — очищенный от возрастных наслоений, возвращенный к истоку, архетипический образ возлюбленной. В дочери узнаешь свою судьбу, обреченность именно этому женскому типу. Любовь к дочери и любовь к жене взаимно усиливают и питают друг друга — тут обретается некое единое женское существо, чуждое старения, проходящее разными возрастами через всю твою жизнь.
Ведь любящему мало одного только настоящего и будущего своей возлюбленной, ему еще хочется, чтобы ее детство и отрочество, все это «ничейное» время расцвета тоже ему принадлежало. И вот в дочери брак обретает полноту: утраченная часть любимой жизни, прелесть детского лица и голоса жены — все это теперь возвращается мужу в его качестве отца. Супружество обретает в родительстве не только завершающую цель, но и недостающее начало. Отцу открывается такая глубина еще не сознающей себя, стихийно обольстительной женственности, которая сокрыта от других мужчин, созерцающих лишь результат, а не весь процесс, прекрасный своей несвершенностью, скользящим и ускользающим выбором.
В этом-то и состоит женственность — в вечной колебательности, неуследимости души. Что воспевалось певцами вечной женственности, как не эти мгновенные вспышки и непрестанные озарения любимого облика? Он живет тысячью преходящих жизней, тогда как мужчине дана только долгая одна. Например, у Блока: ветер, меняющий очертания облаков, волны, бегущие на песок, белое платье, мелькающее в сумерках, тени и отзвуки, никак не переходящие в зримое присутствие, томленье издалека, не допускающее обладания, — вот что такое вечная женственность.
Но это значит — дочь.
Поразительный пробел в мировой культуре: сколько раз воспевались невеста, жена, мать, сестра, незнакомка, и почти ни разу — дочь. Не ребенок вообще, не дитя, но именно женственность, воплощенная в дочери полнее, чем в ком-либо другом. С невестой или женой слишком много равенства и совместности — вдохновение всегда живет чем-то иносторонним, недостижимым. Такова дочь — ускользающая и недостижимая, как время, меня бегущая, мне не принадлежащая, чужая невеста, чужая жена, явленная мне лишь как отзвук и намек.
С этой стороны женственность навсегда остается скрыта для мужа, любовника, жениха, ибо они видят уже зрелую женственность, сформированную их мужскими запросами к ней. Отцу же раскрыта изначальная, самосущая женственность — не «для кого-то», а «в себе», до и вне выбора, в неограниченной игре своих возможностей. Это чудо можно сравнить с познавательным парадоксом, несбыточной мечтой каждого философа: увидеть мир не таким, каким он предстает нам, а таким, каков он сам по себе, вне направленного на него взгляда.