Отец Горио (др. перевод)
Шрифт:
Она упала на колени и словно в бреду смотрела на этот полутруп.
— Все беды обрушились на мою голову! — сказала она, глядя на Эжена. — Господин де Трайль уехал, оставив огромные долги. Вдобавок я узнала, что он меня обманывал, Муж мой никогда не простит меня. Свое состояние я перевела на его имя. Все мои иллюзии разбиты. Увы! Ради кого изменила я единственному сердцу (она указала на отца), которое меня обожало! Яне признавала, отвергала его, причиняла ему бесчисленные огорчения, подлая!
— Он знал это, — сказал Растиньяк.
В это мгновение папаша Горио открыл глаза, но то была лишь судорога. Движение
— Он слышит меня? — вскричала графиня. — Нет, — сказала она, садясь подле кровати.
Госпожа де Ресто выразила желание остаться около отца, и Эжен спустился, чтобы поесть чего-нибудь. Пансионеры уже собрались.
— Ну, что, по-видимому, у нас наверху сейчас будет маленькая трупорама? — спросил художник Растиньяка.
— Шарль, — ответил Эжен, — мне кажется, что для шуток можно найти более подходящую тему.
— Что же, нам уж и посмеяться нельзя? — возразил художник. — Подумаешь, какая важность! Ведь Бьяншон говорит, что старичок уже без сознания.
— Значит, он умрет так же, как и жил, — вставил музейный служащий.
— Отец скончался! — закричала графиня. Услыхав этот страшный крик, Сильвия, Растиньяк и Бьяншон взбежали по лестнице и нашли госпожу де Ресто в обмороке. Приведя ее в чувство, они усадили ее на извозчика, ожидавшего на улице. Эжен вверил графиню попечению Терезы и велел отвезти ее к госпоже де Нусинген.
— Да, он умер! — сказал Бьяншон, сойдя вниз.
— Ну, господа, садитесь за стол, — возгласила госпожа Воке, — а то суп остынет.
Студенты сели рядом.
— Что же теперь делать? — спросил Эжен Бьяншона.
— Я закрыл ему глаза и уложил как полагается. Когда городской врач по нашему заявлению удостоверит кончину, Горио зашьют в саван и похоронят. Что же еще?
— Он уже не будет больше нюхать хлеб, — заметил один из пансионеров, подражая гримасе старика.
— Черт возьми! Оставьте, наконец, господа, в покое папашу Горио, — сказал репетитор, — и не суйте нам его больше в рот, а то уже целый час угощают им под разными соусами. Одна из привилегий славного города Парижа в том, что здесь можно родиться, жить и умереть, не привлекая ничьего внимания. Воспользуемся же преимуществами цивилизации. Нынче умерло шестьдесят человек — что же нам лить слезы над парижскими гекатомбами? Окочурился папаша Горио, так тем лучше для него! Ежели вы воспылали к нему такой любовью, то ступайте дежурить около него, а нам не мешайте спокойно есть.
— О, да! — промолвила вдова. — Для него лучше, что он помер! У бедняги было столько огорчений в жизни.
Это было единственное надгробное слово человеку, казавшемуся Эжену олицетворением отцовской любви. Пятнадцать столовников стали болтать между собой, как обычно. Эжен и Бьяншон поели. От стука вилок и ложек, от смеха, перемежавшего разговор, от равнодушного и плотоядного выражения лиц и беззаботности обедающих на них повеяло ледяным ужасом. Они пошли за священником, чтобы в продолжение ночи он читал молитвы над усопшим. Отдавая последний долг старику, им пришлось остаться в пределах тех грошей, которыми они располагали.
Около девяти часов вечера тело было положено на стол между двух свечей, в той же нищенской комнате, и священник занял место подле тела. Прежде чем лечь
Утром Бьяншону и Растиньяку пришлось самим пойти заявить о кончине; она была удостоверена в полдень. Два часа спустя Растиньяк вынужден был уплатить священнику: ни один из зятьев не прислал денег, никто не явился от их имени. Сильвия потребовала десять франков за шитье савана, и Эжен с Бьяншоном рассчитали, что они едва справятся с расходами, если родные умершего не дадут ничего. А потому медик взялся сам положить труп в гроб, предназначенный для бедняков, который он велел принести из своей больницы, где купил его со скидкой.
— Сыграй шутку с этими прохвостами, — сказал он Эжену, — поди на кладбище Пер-Лашез, купи там место на пять лет и закажи в церкви и в бюро погребальных процессий похороны третьего разряда. Ежели зятья и дочери откажутся возместить расходы, вели вырезать на камне: «Здесь покоится господин Горио, отец графинн де Ресто и баронессы де Нусинген, погребенный за счет двух студентов».
Эжен последовал совету друга, после того как ничего не добился у супругов де Нусинген и де Ресто. Привратники получили строгий приказ не пускать его дальше передней.
— Господа никого не принимают: умер их отец, и они в большом горе!
Эжен достаточно изучил парижские нравы и знал, что настаивать бесполезно. Сердце его странно сжалось, когда он убедился, что нельзя проникнуть к Дельфине.
«Продайте какую-нибудь из своих драгоценностей, — написал он ей у привратника, — чтобы можно было достойно проводить вашего отца к месту вечного упокоения».
Эжен запечатал записку и попросил привратника передать ее баронессе через Терезу, но ют отнес записку барону, который бросил ее в камин. Покончив с приготовлениями к похоронам, Эжен около трех часов вернулся в пансион и не мог удержаться от слез, увидя у калитки гроб, едва прикрытый черным сукном и стоящий на двух стульях в пустынной улице. Прескверное кропило, к которому еще никто не прикасался, мокло в медном посеребренном блюде со святой водой. Калитка не была даже задрапирована черным. Это была смерть бедняка, без пышных похорон, без провожатых, без друзей, без родных. Бьяншону нельзя было отлучиться из больницы, и он уведомил Растиньяка запиской, как обстоит дело с церковной службой. Медик извещал, что заупокойная обедня им не по карману, и пришлось удовольствоваться менее дорогой вечерней; Кристофа он послал в похоронное бюро. Разбирая каракули Бьяншона, Эжен заметил в руках госпожи Воке золотой медальон с волосами дочерей Горио.
— Как вы смели взять его? — спросил он.
— Неужто зарывать это в землю? — ответила Сильвия. — Ведь он золотой.
— Конечно! — гневно крикнул Эжен. — Пусть он унесет с собой единственную памятку о дочерях.
Как только прибыли дроги, Эжен велел поставить на них гроб, отбил крышку и с благоговением положил на грудь покойного медальон как образ того далекого прошлого, когда Дельфина и Анастази были молоды, девственны и чисты, когда они не рассуждали, как сказал их отец в агонии.