Отец и сын (сборник)
Шрифт:
Алешка слушал Михея, думал: «Ну комар! Вот комар! Зудит, тренькает в самое ухо! Ну, зуди, зуди сколько хочешь, мне от твоего нытья ни холодно, ни жарко!» Но когда Михей упомянул об отце, опалила Алешку ярость. В последние дни думал об отце все чаще и чаще, мысленно разговаривал с ним. Когда-то давным-давно на Васюгане сказал ему отец слова, которые зазвучали теперь в Алешкиной памяти, как живые: «…Работать хорошо будешь, учиться станешь, в Союз молодежи запишешься…»
— Ты моего отца, дядя Михей, не тронь, я за него любому горло перегрызу, — с дрожью в голосе сказал Алешка и остервенело
Михей не ожидал такого гнева от работника, посмотрел на него удивленно: «Вот тебе и тихоня, а как взъярился…»
— А я не хулю его, Алеха. А только жить-то дальше не ему — тебе. Соображай!
Об отце Михей больше не поминал, будто его никогда у Алешки и не было, но уговоров своих не оставил, точил ими душу парня упорно, неотступно, как точит ручеек твердь земную. А тут, на беду, объявился сам маложировский богатей. Алешка думал, что Михей приврал о своем разговоре с мельником, но вышло, что это была чистая правда. Мельник первым делом приперся в пимокатню и битый час из угла наблюдал, как Алешка справляется с распаренной в большом котле кошмой.
— Ну как, Иннокентий Кинтельяныч? — загадочно посматривая на Алешку, спросил Михей.
— И крепок, и проворен, — ухмыльнувшись в сивую бороду, сказал мельник.
Потом Михей и мельник ушли в дом и долго там о чем-то толковали наедине, осушив при этом попутно четвертную бутыль самогона. Пошатываясь, Михей проводил гостя за ворота и восторженно-сияющий вернулся в пимокатню.
— Ну, Горемыка, — закричал он от порога, — считай, что дом с мельницей у тебя в кармане! Сильно ты приглянулся маложировскому богатею.
— А мне, дядя Михей, было муторно смотреть на него. Зырит круглыми глазами, как филин, про себя, видать, счет минутам ведет: не замешкаюсь ли как-нибудь? Так и подмывало меня трахнуть его по сопатке…
— Ну-ну, Горемыка, полегче! Уже если что-то, трахнешь потом, когда хозяином станешь.
— Пустое ты, дядя Михей, задумал.
— Чурбан ты, Алеха! Дите неразумное! По гроб жизни будешь мне спасибо говорить…
Михей настроился рассуждать об этом и дальше, но вода из котла повыплескалась, и вдруг сильно запахло жженой шерстью.
— Ты мне, сукин сын, шерсть не изжарь! Развесил уши! — Матюгаясь, Михей бросился к печке — пригасить жар, но Алешка опередил его. Он схватил ведро, подбросил его над собой, и вода, как живой зверек, изогнувшись в полете, сиганула прямо в котел.
— Ах, Горемыка, и ловкач ты! Будь у меня дочь, ни за что бы тебя другому хозяину не уступил.
— Пьяный ты, дядя Михей, вот и несешь околесицу. Иди спи.
— Правду говоришь. Пойду. Управляйся-ка здесь один.
Михей ушел и с того часу к разговору о маложировском мельнике больше не возвращался. Алешка тоже призабыл хозяйскую болтовню, работал молча от рассвета до потемок, а после ужина убегал в школу — то на репетицию, то на занятия по арифметике и родному языку.
Однажды в середине зимы Михей сказал:
— Завтра, Горемыка, поедем в Малую Жирову за шерстью. Приоденься, конечно, как можешь. К невесте твоей завернем, посмотришь на свои будущие хоромы.
Алешка промолчал, недовольно посопел,
Выехали рано утром, целый день колесили по хуторам и заимкам и только под вечер приехали в Малую Жирову.
В доме мельника будто ждали их. На пылавшей красными боками железной печке побулькивало, испуская аппетитные запахи, жаркое из баранины с картофелем. На столе — закуски, бутылки с самогоном.
Алешка попал с первого мгновения под обстрел хозяйских глаз. Мельник, его жена и дочь оглядывали его с ног до головы, как оглядывают новую покупку. Он смущенно переминался, в голове кляня и Михея и себя. Видимо, впечатление произвел он хорошее. Хозяева наперебой принялись приглашать его за стол, на минуту позабыв даже о другом госте — Михее. Но, судя по всему, тот был не в претензии за такое невнимание к себе. Подперев бока руками, он стоял с самодовольным видом посреди прихожей, мясистые губы расплылись в хитроватой ухмылке.
Не прошло и часа, как за столом стало шумно. Хозяин и Михей говорили, перебивая друг друга, и казалось, что в дом собрались мужики со всей деревни на сходку.
Дочь мельника зазвала Алешку в горницу. Мать прикрыла наглухо за ними дверь.
— А я тебя знаю, Алешенька. В окно Михеевой пимокатни на тебя целый час любовалась, ты и не видел даже, — беря его под руку, ласково сказала девушка. — Ты без рубашки был, весь как в дыму. Уж как я проклинала этот пар. Заслонял он тебя от моих очей.
Алешка растерянно осматривал горницу. Никогда ему не приходилось бывать в таких хоромах: до потолка вытянутой рукой не достанешь, по углам — шкафы, комоды, заставленные зеркалами и фарфоровыми зверьками, ящики с позолоченной обивкой. Кровать сияет шарами; белоснежные подушки вздымаются горой — не то что лечь, прикоснуться к ним боязно.
Мельникова дочь поняла, что парень ошарашен всем увиденным. Прижимаясь к Алешке своим горячим телом, она зашептала:
— Вот тут, Алешенька, жить с тобой будем. И все добро наше будет, ненаглядный мой…
Она положила его руку на свои плечи и начала с жаром целовать в губы. «Вот утащу ее сейчас на кровать, и будь что будет», — пронеслось в помутненном самогоном сознании Алешки. Он так сжал Мельникову дочку в объятиях, что у нее хрустнули кости.
— Ой, какой ты сильный, желанный мой! С такой силищей еще больше добра у нас будет. Новый дом на яру построим, — щуря от удовольствия глаза и увлекая парня в глубину горницы, к пышной белой кровати, ворковало мельниково чадо.
Не упомяни она в эту минуту о новом доме на яру, может быть, не устоял бы Алешка под напором взбушевавшейся плоти. Но слова эти, сказанные шепотом, как набат ударили его по барабанным перепонкам, острой болью отозвались в сердце. Вспыхнула в памяти картинка: изогнутый подковой Васюган, крутой, в обвалах, яр, крестовый дом Порфишки Исаева, похожий издали на беркутиное гнездо. И тут же еще одна картинка: тот же яр, только без дома, без леса, весь выжженный и мертвый от серого пепла, и берег, оголенный почти до самого горизонта.