Отец и сын (сборник)
Шрифт:
— Этому идолу Порфишке скажи, что Фёнка чуть не при смерти, чтоб не вздумал куда-нибудь по своим делам меня гнать…
— Ладно, ладно, бабка Фёна, передам, — пообещала Надюшка и подумала: «И эта боится дедку, чует, видно, что задумал тот недоброе».
Дорогой к дому Надюшка упорно размышляла над тем, как рассказать Порфирию Игнатьевичу обо всем, что узнала и услышала. По справедливости, ему надо бы сказать все: и о ненависти остяков к нему, и о могиле коммунаров, на которую она наткнулась на Белом яру. Но, поразмыслив, Надюшка решила отчитаться перед дедом только за то, что он поручил ей. «Правду об остяках скажу,
Оттого что не с кем было поделиться своими думами и переживаниями и приходилось до поры до времени кривить душой перед взрослыми, Надюшка испытывала приступы острого отчаяния. Она работала веслом, а слезы текли по лицу и с подбородка капали на грудь, на ситцевое платьишко, добела выгоревшее на васюганском солнце, таком щедром в летнюю пору.
Порфирий Игнатьевич встретил Надюшку на берегу. Он стоял, опершись на посох, в броднях, в широких шароварах, в длинной рубахе под крученым пояском. За последние два года он сильно постарел и как-то не просто потолстел, а раздался вширь. Еще задолго до того, как ей причалить, он приветливо замахал рукой.
— Ну что, доченька, видела Мишку? — спросил Порфирий Игнатьевич, едва обласок приткнулся к берегу.
— Все, дедуня, исполнила, как ты велел. Мишка завтра-послезавтра приедет, — поспешила успокоить его Надюшка.
— И у Фёнки была?
— Ночевала. Водку отдала.
— Вот и молодец! И дай бог тебе здоровья за твое послушание. Долго ждал, когда подрастешь, и дождался-таки! Помощница!
— А старуха хворает, деда, шибает ее во все стороны.
— Она тебя переживет.
Порфирий Игнатьевич погладил Надюшку по спине, взял у нее мешочек, в котором лежали остатки провизии, заботливо сказал:
— Давай мне мешочек-то, а рукам свободу дай. Пусть отдохнут. И пойдем домой. Матушка рыбы нажарила, ждет тебя не дождется…
Порфирий Игнатьевич зашагал по тропинке, тянувшейся через сосняк к новому дому. Надюшка шла, чуть приотстав от него. В ущах звучала фраза, сказанная стариком с затаенным восторгом: «Долго ждал, когда подрастешь, и дождался-таки. Помощница!» Какие-то смутные и нерадостные предчувствия снова овладели Надюшкой, как и в тот час, когда Порфирий Игнатьевич велел ей съездить в Югино.
Шли молча. Под ногами похрустывали сосновые шишки, поскрипывал песок, перемешанный с опавшей с деревьев хвоей.
Глядя на широкую спину, на приподнятые плечи, на крепкий, от загара словно литой, затылок, Надюшка чувствовала, как щемит сердце.
«Не дамся я тебе, Порфирий Игнатьич. Не дамся. Хоть озолоти, а в яму ты меня не затащишь…»
Устиньюшка встретила Надюшку не менее приветливо. Может быть, впервые за всю жизнь она с лаской усадила ее за стол и сама принесла еду. После ужина Устиньюшка велела Надюшке идти спать.
— И отдыхай, милаша, сколько твоей душе потребуется. Утром я подымусь и сама коров подою, — необыкновенно участливо сказала она.
— Да что же я, неужто с этой поры до утра не отосплюсь?! Встану я, матушка, как коров доить! — запротестовала Надюшка.
Но Устиньюшка замахала руками:
— Ни-ни! И не думай даже!
Ее поддержал сам Порфирий Игнатьевич:
— Поспи, дочка, понежься. Дорога твоя не малая, небось наломала спину.
Летом Надюшка спала на вышке дома. Хорошо там дышалось!
Жизнь не баловала ее впечатлениями. Иной год проходил на Сосновой гриве как один день: работа, еда, спанье. Если и навертывался чужой человек, то Порфирий Игнатьевич замыкался с ним в горнице или уходил на луга. Но даже по тем обрывкам разговоров и новостей, которые доходили до Надюшки, она живо представляла, что где-то там, вдали от Васюгана, течет другая жизнь: буйная, разноцветная, многолюдная. Та жизнь пугала ее, настораживала, но и манила своей загадочностью.
Поднявшись на вышку, Надюшка легла на постель, раскинув руки. Непривычно длинный путь напоминал о себе нещадно: поясница как будто налилась свинцом и ныла, плечи одеревенели — не шевельнуть. Но лежать было приятно. По всему телу от этого спокойствия растекалась истома. Надюшка знала — это уходит усталость и возвращается сила.
С полчаса она лежала молча, потом в сумраке чердака послышался ее приглушенный голос. Надюшка «воображала» вслух:
— Здравствуй, Алексей Романыч!
— Здравствуй, Надежда! Как живешь-можешь?
— Как живу-то? Живу! Что ж делать, коли матушка родила?!
— Где бывала, кого видала, Надежда?
— Ой, Алексей Романыч, уму непостижимо, где я бывала, что я видала.
— А все ж таки? Небось не секрет?
— Для кого секрет, а для тебя нет.
— Говори, если так.
— Низкий поклон тебе привезла.
— От кого бы, Надежда?
— От родителя твоего, комиссара Бастрыкова…
— Что ты, Надежда? В своем ли уме? Родитель мой сгиб от заклятого врага… Поди уж, и косточки его истлели…
— Косточки истлели, да, говорят, душа-то доброго человека нетленна. В огне не горит, в воде не тонет… Не старится, не умирает, веки вечные по свету обитается, нравную думу людям вещает, к правде-свету их закликает.
Но «договорить» до конца с Алешкой Надюшке не удалось. Вдруг возле лестницы на чердак послышался скрип песка под ногами. Еще не услышав голоса, Надюшка поняла, что это Порфирий Игнатьевич бродит возле дома.
— Ты с кем, Надька, разговариваешь? — обеспокоенно спросил он.
— С Богом разговариваю, дедка. Все молитвы, которые с тобой учили, ему пересказала.
— Молодец! Бог ценит откровение людское… Спокойной ночи тебе!
Порфирий Игнатьевич потоптался на песке, поскрипел им, а с места все-таки не сошел. Но напрасно он хитрил! Надюшка хорошо знала все его ухватки. Громко и отчетливо, так, чтоб он услышал, она забормотала:
— Отче наш, иже еси на небеси…
Снова скрипнул песок, и, стараясь ступать как можно мягче, Порфирий Игнатьевич пошел в дом. Надюшка попробовала «вообразить» свой разговор с Алешкой Бастрыковым дальше, но подкрался сон, веки отяжелели, закрылись, и все думы отлетели прочь…