Отец и сын (сборник)
Шрифт:
— Смотрите-ка, Прасковья Тихоновна, денек-то развидняется! Видимо, и природе радостно, что избавились мы от этого изверга Михея! — сказал Сероштанов и впервые за последние дни засмеялся.
— Конечно, Мефодий, конечно! — поддержала я его. — Ты только подумай, насколько легче, проще, спокойнее будет теперь жизнь в нашей Песочной. Вот что значит социальная справедливость, социальное равенство! Ведь недаром об этом мечтали самые выдающиеся люди мира!
В памяти у меня всплыли проникновенные строки из “Общественного договора” и “Исповеди” Жан-Жака Руссо, и мне захотелось рассказать об этом Мефодию, но он, как и я, был, видимо, настроен философически и возбужденно заговорил сам:
— Я, когда, Прасковья Тихоновна, помоложе да поглупее
В эти минуты нам казалось, что и воздух стал чище, и дышится легче. Но радость наша, вполне оправданная и объяснимая, была все-таки преждевременной. И Мефодий и я хорошо знали, какой неожиданный и хитроумный оборот принимает порой классовая борьба, но представить себе до конца, на какие неслыханные преступления способен враг, мы тогда еще не могли.
Мне трудно, почти невозможно писать, но я спешу рассказать всю правду. Людские сердца отходчивы. Это старая истина. С высоты пройденных лет легко судить о прошлом. Может быть, найдутся такие, которые скажут: “А не очень ли вы, дорогие наши предшественники, были жестоки, когда изгоняли Михея Колупаева или маложировского мельника? Может быть, следовало бы как-то иначе поступить с ними?” Да, возможно, что все было бы иначе, если б они поняли свою обреченность. Но они не могли понять этого, они оказывали сопротивление, и единственной мерой против них оставалась власть и сила.
Прошла неделя после выселения Михея Колупаева. Колхоз жил своими интересами, люди работали как никогда дружно. Никто не сеял злобных слухов. Скот ночевал в пригонах и хлевах без охраны. А между тем туча заходила над моей головой.
Вечером, после репетиции, я шла из Народного дома в школу. Было темно, душно, где-то далеко-далеко над полями посверкивала молния, но грома не было слышно.
Вот я поравнялась с колодцем. На мгновение мне показалось, что кто-то шевельнулся за его срубом, но я не обратила внимания, шагала себе дальше. Вдруг что-то жидкое, маслянистое шлепнуло мне в бок, поползло по ногам. И еще и еще… Теперь уже на плечо и грудь. По запаху я поняла: керосин, вероятно, смешанный с каким-то другим горючим веществом.
— Кто это? Кто тут? — закричала я не своим голосом, видя, как от колодца ко мне бежит человек в белом.
— Это смерть твоя — вот кто! Ты разорила и нас и Колунаевых. Ты нарушила нашу жизнь, паскуда! И Алешку в город угнала ты! ты! — услышала я тонкий, пронзительный женский голос, клокотавший от злобы. И в ту же минуту передо мной вспыхнул синий клубок пламени. Я почувствовала, что горю. Секунды две-три я не знала, что делать. Даже не кричала, страх перехватил горло. Я только видела, как белый призрак исчезает в ночи. Вспомнив, что позади должны идти Мефодий Сероштанов и комсомольцы, я наконец стала звать на помощь. Я не видела, кто первым подбежал ко мне, только почувствовала, как чьи-то сильные руки повалили меня на землю и, поворачивая со спины на бок, принялись тушить горящую одежду.
— Кто это вас? — спросил мужской голос, и я узнала Мефодия Сероштанова.
— Дочь мельника из Малой Жировы, — сказала я и потеряла сознание.
В себя я пришла только на другой день в больнице. Надо мной склонился человек в золотых очках.
— Кто вы?
— Доктор, милая.
— Ой, почему же я голая?
— Вы вся в ожогах. Целы только руки и глаза.
…Так началась моя жизнь в больнице.
Я лежу в Ново-Кусковской районной больнице. За окном березовая роща. Нянечка сказала: “Это роща старого доктора. Он приехал сюда совсем молоденьким и перво-наперво насадил березы”. Ровные, высокие стволы, ослепительные своей первозданной белизной и зеленью. По обочинам этой рощи — великолепные кедры. Они разлаписты, мохнаты, высоки и до удивления спокойны. А дальше, за рощей, — косогор, речка, спрятанная в черемушнике и рябиннике, и снова косогор, а на нем изба. Я вижу по утрам, как выползает дымок из трубы, поблескивают через стекла двух окон горящие в печи дрова. Говорят, в этой избе живет бывалый чулымский охотник и рыбак. Нянечка как-то сказала: “Этот человек знаменитый. Две деревни в наших краях названы его именем”. — “За что же такая честь ему выпала?” — спросила я. “Он первый хаживал тут по таежной целине. Первый, понимаешь, что это значит — первый? Никто до него не ходил. Он прошел. Рискнул. И деревни обосновались там, где у него были станы”. — “И места оказались удачными? И новоселы ые разбежались?” — спросила я. “Живут люди, не уходят, а будет плохо, передвинутся на другое место. Теперь что? Теперь легче. Вот первому тяжко”.
Ночью я несколько раз просыпалась и все думала о первых, прокладывающих дорогу другим. Как им трудно, очень трудно!
Однажды я снова спросила нянечку: “Почему же доктор начал свою жизнь здесь с того, что насадил рощу?” — “А потому, пташка, — сказала она тихим, умиротворяющим голосом, — потому, что он хоть и доктор, а тоже смертный. Он умрет, а роща будет жить. Все, что есть на земле живого, все тянется в будущее. Вообрази на минуту: вдруг кончилось это. И тогда все остановится, все сгниет”. Она помолчала и рассудительно добавила: “И еще вот почему, пташка. Ты помнишь, что находится позади больницы. Кладбище. А раз кладбище — то и печаль, и тоска, и отчаяние, и, конечно, покой вечный”.
Доктор вырастил рощу, и теперь каждый знает, что у человека отсюда есть иной путь — в рощу, в жизнь. Доктор наш — умный и мудрый врачеватель. Ничто так не убивает человека, как его собственное размышление о тщете существования, его представление о себе как о ничтожестве, о песчинке в неохватном мире.
Как только я поправлюсь, я обойду докторскую рощу по всем ее тропинкам. Я приметила любопытную особенность: в разное время суток роща выглядит по-разному и рождает совершенно различные чувства.
Как-то я проснулась на рассвете. Стоял еще предутренний сумрак. Я взглянула в окно и первое, что увидела, — белизну стволов. Зелени в эти минуты словно не существовало. Она еще была пригашена серым светом ночи. Я смотрела долго и неотрывно. Ударил солнечный луч, и вот все вмиг преобразилось. Роща стояла пышная, щедрая, ласковая и чародейски манила под свои купы.
Вчера я наблюдала за рощей в предвечерний час — от заката солнца до темноты. С каждой минутой она становилась все загадочнее и уже не звала к себе, как днем, настораживала и даже отталкивала. Временами казалось, что темнота надвигалась не на нее, а, наоборот, незримо струилась из потайных чащоб рощи и обволакивала землю непроницаемой пеленой. Вскоре спустился густой мрак. Роща растворилась, слилась с косогорами. Будто провалилась в бездну. Но и во тьме продолжалась жизнь. Я слышала, как перекликаются птички, как шумят крыльями над листвой ночные хищники, как ветер, со свистом прилетевший откуда-то с широких плесов Чулыма, пробегает по макушкам берез и затихает с такой же внезапностью, с какой и появился. Мне казалось, что он проваливается в бездну, которая была теперь на месте рощи. Я представила себе эту бездну, и мне, материалистке, стало страшно. Я постаралась больше об этом не думать, но ощущение страха долго еще не проходило. Я презираю себя за это чувство.
…Когда человек прикован к постели, надолго ограничен в общении с другими, самые обыкновенные явления и предметы начинают приобретать особый смысл. Белая докторская роща… Она стала для меня такой притягательной, полной таких красок и звуков, которые делают ее неисчерпаемой для чувства и мысли.
Время тянется бесконечно. В полдень, когда под знойным солнцем замирает даже стебелек метлицы, кажется — течение жизни остановилось. Раньше в работе и спешке часы пролетали, как минуты, теперь же минуты представляются мне часами. Они длинны и тягостны.