Отечественная война и русское общество, 1812-1912. Том V
Шрифт:
Эта жажда мести является главным мотивом всей поэзии 12-го года, как она, несомненно, захватывала и все наиболее активные элементы русского общества: «Мщение и мщение было единым чувством, пылающим у всех и каждого» (кн. Волконский, «Зап.», 147); им горят даже такие обычно незлобивые люди, как Ф. Глинка и Максим Невзоров:
«Воздвигнем знамя чистой веры, Надежды крепкой и любви! Бог превзойдет все с нами меры, Упьется в вражией крови»Так своеобразно чувство мести завязывается в один узел с мотивами националистическими и религиозными; оно питалось новыми и новыми ударами национальному самолюбию, успехами французской армии, бедствиями войны, которая всюду несла свой «меч и пламень».
Отгремело Бородино — «Российский Марафон», где «дрогнул
Могли, конечно, говорить, что «потеря Москвы не есть еще потеря отечества»: могли даже рукоплескать в Петербурге словам Пожарского (в трагедии Крюковского «Пожарский»):
«Россия не в Москве, среди сынов она, Которых верна грудь любовью к ней полна!»Но этими фразами нельзя было заговорить той жгучей скорби, какая вылилась в стихах Батюшкова; и в не очень художественном, но искреннем «Плаче над Москвой» кн. Ив. Долгорукий («Бытие моего сердца», ч. I, стр. 162) дает ответ успокоительным голосам:
«У матушки Москвы есть множество детей, Которые твердят по новому пристрастью, Что прах ея не есть беда России всей… Утешит ли кого сия молва народна? Отечества я сын, и здесь сказать дерзну: Россия! ты колосс, — когда Москва свободна; Россия — ты раба, когда Москва в плену!»За что же этот плен? — возникал вопрос у наиболее чутких и совестливых. За что «гнев Божий над тобой, злосчастная Москва?»
В этом отношении чрезвычайно интересно стихотворение свящ. Матфея Аврамова «Москва, оплакивающая бедствия свои»… (Отд. изд. 1813 г.; в Собрании стих. 12-го года, ч. II, 67–100). Обрисовав с большой силой, с прочувствованными подробностями бедствия Москвы, автор представляет ее «в образе вдовицы», которая в своей покаянной речи резко обличает социальную неправду, истинную причину отяготевшей над нею казни Божией: она задремала «на лоне ложных благ», «корысть» стала ее «душой»; повсюду «лесть медоточная и хитрое притворство, вина общественных неисцелимых ран»; повсюду «наглость, варварство, ложь, клеветы, обман»:
Обман между родных, — обман между друзьями, Между супругами, между сынов с отцами, Обман на торжищах, в судах и вкруг царей, Обман в святилищах, — обман у алтарей…Невинные страдали, богатство и покой покупались «правосудия и истины ценой»; «из бедных с потом их, с слезами пили кровь». С одной стороны, нищета, уходившая в пьянство, «впивала с жадностью в себя пиянства страсть», с другой —
«Любимцы счастия среди забав и нег, На лоне роскоши, в объятиях утех, Тогда для собственных лишь удовольствий жили…»Любовь была забыта, и вместе с ней «пало основанье, которое одно дел добрых держит зданье». Взамен воцарилось «самолюбие жестокое, слепое»… Вот почему Бог прогневался на Россию и «мечом врага стал действовать над вашими сердцами». — Стихотворение [125] , писанное в 1812 г. в продолжение разорения Москвы и в первые дни ее избавления, оканчивается призывом к исправлению и надеждой на Бога:
«Сыны Москвы! Средь бед смущаться нам не должно, Бог прах одушевит — от Бога все возможно».125
Ср. в то же время написанную и поразительно совпадающую по мыслям заметку неизвестного автора о праведном попущении Божием на всех россиян и на Москву, «осиротевшую вдову русского царства» — Щукин, «Сб. 12-го года», ч. V (из бумаг Алябьевского архива).
Этот глубокий и строгий взгляд внутрь самого себя перед лицом народного бедствия, этот призыв к покаянию был поистине гласом вопиющего в пустыне. Вокруг раздавались совсем другие голоса. У громадного большинства «унижение» Москвы, ее «слезы горькие», когда в ней «начался грабеж неслыханный, загорелись кровы мирные, запылали храмы Божии», отозвались не самоуглублением, не покаянно обличительными настроениями, а все разгорающейся жаждой мщения: «при имени Москвы, при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы, сердце мое трепещет (писал Батюшков Гнедичу), и тысячи воспоминаний, одно другого горестнее, волнуются в моей голове. Мщения, мщения!» Вот, напр., один из характерных образчиков тогдашней «музы», — напечатанная в ж. «Сын Отечества» 1812 г. (писанная 15 сентября) «Солдатская песня» Ив. Кованько, за которую цензор Тимковский поплатился выговором по представлению кн. Адама Чарторижского, обидевшегося намеками на поляков:
«Хоть Москва в руках французов, Это, право, не беда! — Наш фельдмаршал, князь Кутузов, Их на смерть впустил туда. Вспомним, братцы, что поляки Встарь бывали также в ней: Но не жирны кулебяки — Ели кошек и мышей. Напоследок мертвечину, Земляков пришлось им жрать, А потом пред русским спину В крюк по-польски изгибать. Свету целому известно, Как платили мы долги: И теперь получат честно За Москву платеж враги. Побывать в столице — слава! Но умеем мы отмщать: Знает крепко то Варшава, И Париж то будет знать».И хотя некоторые смеялись над этими стихами, говоря: Ah bah! on va deja a Paris et l'ennemi vient de prendre Moscou! Comme c'est bete! — автор оказался прав: быстрой чередой последовали Тарутино, выступление французов из Москвы, бегство великой армии, изгнание неприятеля из пределов России, заграничные походы, наконец, Париж!..
Иллюстрация к басне Крылова «Ворона и Курица». Рис. Иванов, грав. Галактионов. (М. Издание 1815 г.).
В это-то время, когда раздался «Росский всепалящий гром», и хлынул тот неудержимый поток российского песнотворчества, о котором мы говорили выше, повылезли из щелей мошки да букашки, — все эти Овдулины, Поповы, Юшковы, Урываевы, Кулаковы и проч., чтобы дубовыми стихами разить бегущего врага; «на радостях избавления от двунадесяти язык спешили тогда упражняться все призванные и непризванные „пииты“», говорит современник Никитенко («Записки», ч. I, 41). За исключением всем известных басен Крылова («Обоз», «Ворона и Курица», «Волк на псарне», «Щука и Кот») и «Певца во стане русских воинов» [126] , где Жуковский воспел воинские доблести живых полководцев (забыв, однако, Барклая-де-Толли) и бросил несколько цветов на могилы падших — Кульнева, Кутайсова, Багратиона, — вся остальная «поэзия» не имеет почти никакой эстетической ценности. Это эфемериды, созданные тогда, когда, по выражению Дениса Давыдова, «ненависть к посягателю на честь и существование нашей родины внушали нам одни ругательства на него» («Письма Пушкина», изд. под ред. Саитова, ч. III, 419). Но зато в этой своеобразной «поэзии» довольно отчетливо вскрывается та популярная идеология, которая сложилась во время Отечественной войны и стала позднее руководящей. Основной ее пафос — все тот же пафос мщения:
126
Произведение было очень популярно: «Часто в обществе военном читаем и разбираем „Певца во стане русских“, новейшее произведение г. Жуковского. Почти все наши выучили уже сию пиесу наизусть… Какая поэзия! Какой неизъяснимый дар увлекать за собою душу воинов!» («Походные записки русского офицера Ив. Лажечникова», изд. 2, стр. 69).