Отель «Савой»
Шрифт:
Разумеется, я обдумаю. Теперь я выпил водки, и внезапность предложения меня просто ошеломила. Я обдумаю это.
Мы расстались в одиннадцать часов утра, и у меня было достаточно времени — целое летнее послеобеда, вечер, ночь.
Тем не менее я был бы рад, если бы в моем распоряжении был еще больший срок: неделя, две недели или месяц. Я бы охотно согласился даже избрать такой город, как этот, для более продолжительного каникулярного пребывания — ведь это был довольно занятный город, со многими странными людьми, таких не везде на свете
Вот, например, взять хотя бы эту гостиницу «Савой». Это — великолепный отель со швейцаром в ливрее, с золочеными вывесками, с лифтом, имелись опрятные горничные в белых накрахмаленных чепцах. Имелся также Игнатий, старый лифт-бой с его насмешливыми, желтыми, как пиво, глазами. Но что он мог бы сделать мне, если я плачу по счетам и не закладываю ему чемоданов? Наконец, здесь существовал Калегуропулос, несомненно одна из худших личностей; его я еще не знал, его не знал никто.
Ради одного только этого Калегуропулоса стоило бы остаться здесь. Таинственность меня всегда привлекала, а при более длительном пребывании, наверное, представилась бы возможность выследить Калегуропулоса-невидимку.
Конечно, лучше было бы остаться.
Тут жил Авель Глянц, чудак-суфлер; тут можно было бы у Каннера заработать денег; в еврейском квартале деньги валялись на улице в грязи, и было бы неплохо приехать в Западную Европу богатым человеком. В отель «Савой» можно было прибыть с одною рубашкою — и можно было бы покинуть его в качестве владельца двадцати чемоданов.
И при всем том все-таки оставаться Гавриилом Даном!
Однако разве меня не тянет на Запад? Разве не пробыл я много лет в плену? Еще и сейчас я вижу желтые бараки, разбросанные, наподобие грязной проказы, по затянутой белым снегом равнине, до сих пор я ощущаю последнюю, столь сладкую затяжку из где-то подобранного окурка сигары, переживаю годы скитаний, горечь больших дорог, жестокие комья земли на замерзших полях, от которых так болят подошвы.
Какое мне дело до Стаси? На свете существует много девушек с каштановыми волосами, большими серыми, умными глазами и длинными темными ресницами, маленькими ножками в серых чулках. С ними можно отогнать свое одиночество и совместно осилить горе. Пусть Стася останется в «Варьете», пусть станет добычею парижанина Александра.
Уезжай, Гавриил!
Случилось так, что на прощание я еще раз делаю обход города, рассматриваю причудливую архитектуру покривившихся от ветра мезонинов, остатков каминов, вижу разбитые, заклеенные газетной бумагой оконные стекла, прохожу мимо строений, бойни на краю города, вижу жалкие фабричные трубы на горизонте и миную бараки рабочих, темно-коричневые здания с белыми крышами и горшками герани на окнах.
Вся местность кругом печально красива. Она напоминает отцветающую женщину. Всюду дает о себе знать осень, хотя листва на каштанах еще темно-зеленая. Осенью следует быть где-нибудь в другом месте, хотя бы в Вене, видеть Рингштрассе, усыпанную золотистою листвою, видеть дома, напоминающие дворцы, и улицы — прямые и нарядные, как бы готовящиеся принять знатных гостей.
Ветер дует со стороны фабрик, пахнет каменным углем, серый туман обволакивает дома; в общем, вся эта картина напоминает вокзал — нужно продолжать путешествие. До меня издалека доносится резкий свист поезда; народ уезжает далеко.
В голову мне приходит мысль о Бломфильде. Куда, собственно, он девался? Ему следовало бы давно быть здесь, фабриканты волнуются, в «Савое» все приготовлено. Куда же девался Бломфильд?
Гирш Фиш ожидает его со страстным нетерпением. Быть может, Фишу теперь представится случай выйти из состояния вечной нужды: ведь разговаривал же он с отцом Бломфильда, отцом, которого звали Блюменфельдом, с Иехиелем Блюменфельдом.
Я вспоминаю о лотерейном билете, полученном от Гирша Фиша. Цифры 5, 8 и 3 надежны. Сочетание их представляется мне верным. А что, если на мой билет выпадет выигрыш? Тогда я мог бы еще остаться в этом интересном городе, мог бы еще немножко отдохнуть. Мне торопиться некуда. Нет у меня ни матери, ни жены, ни ребенка. Никто не ожидает меня. Никто по мне не тоскует.
Однако я сам тоскую, например по Стасе. Я охотно пожил бы с нею год, или два, или даже пять лет; я охотно поехал бы с нею в Париж, если бы мне удалось выиграть перед самым моментом отмены лотереи правительством. Тогда бы мне не пришлось переуступать Александру мою комнату и мне не нужно было бы попрошайничать у своего дяди Феба.
Тираж назначен на следующую пятницу. Надо ждать неделю, но так долго я не могу тянуть со своим ответом Александру. Вопрос должен быть решен до завтрашнего дня.
Приходится проститься со Стасей.
Когда я явился, она была одета и собиралась идти на представление.
В руках у нее была желтая роза. Она дала мне ее понюхать.
— Я получила много роз — от Александра Белауга.
Быть может, она ждет, чтобы я сказал: «Отправьте цветы обратно». Быть может, я и сказал бы это, если бы не явился, чтобы распрощаться навсегда.
А теперь я проговорил только:
— Александр Белауг снимает мою комнату. Я уезжаю.
Стася остановилась — на второй ступени, — мы как раз собирались вместе спуститься вниз.
Быть может, она попросила бы меня остаться. Но я не глядел на нее и не остановился, напротив, упрямо спускался вниз, как будто бы нетерпение охватило меня.
— Итак, вы определенно уезжаете? — говорит Стася. — Куда?
— Я еще сам в точности этого не знаю!
— Жаль, что вы не хотите остаться. Не можете остаться.
Больше она уже ничего не сказала, и мы молча прошли вместе до «Варьете».
— Придете вы сегодня после представления на прощальную чашку чаю? — спросила она.
Если бы Стася не задала мне этого вопроса, а коротко и прямо пригласила бы меня, я бы согласился.
— Нет!
— В таком случае счастливого пути!
Прощание это было холодное, но — между нами ведь ничего и не было! Я даже цветов не дарил ей.
У цветочницы в отеле «Савой» были хризантемы.
Я купил их и послал через Игнатия в комнату Стаси.
— Барин уезжают? — спрашивает Игнатий.
— Да.
— Дело в том, что для господина Александра Белауга нашлась бы комната, если вы только из-за этого уезжаете.