Отей
Шрифт:
Я вновь вижу то утро: темный коридор квартиры, привратница уже разнесла почту, и я знаю, что для меня ничего нет. На улице ярко светит солнце. Передо мной по тротуару идет моя соседка Лакост: высокая, можно даже сказать, слишком, ее длинные светлые волосы стянуты в пучок, открывая уши. Во дворе у гаражей играют дети.
И вдруг в моих воспоминаниях всплыл один вечер. Я пошел к Карлу посоветоваться по поводу моего больного. Мы долго обсуждали этот случай, заглядывая в книги. Даниэль прислонилась спиной к камину гостиной. Я вновь вижу перед собой ее профиль, как у пекинеса, надутую нижнюю губку. Глаза напряженно впились в открытое окно, где виднелись крыши стоящих поблизости зданий.
Я
Непомерная занятость вынуждает меня изменить планы – вот и все. Я запечатал конверт. «Вы оставляете в запечатанном конверте свои решения, которые не выдержали бы критики». Я рассмеялся при мысли об этом человечке, взгромоздившемся на высокие каблуки, моем судие, которого возвышают его же собственные ботинки, об этом волшебнике, исследователе града небесного. «Вы и есть адмиралтейство». Я много раз повторил про себя эту фразу. В соседней квартире кто-то ходил, затевая ночную стирку. Было слышно, как открывают и закрывают в ванной кран. Я разделся. Отказавшееся от психоанализа адмиралтейство намеревалось лечь в постель. Кто же, интересно, не оставляет часть своих желаний в запечатанном конверте? Кто не полагается на случай, собираясь извлечь последствия из своих собственных поступков? Человек ложится спать, выключает свет с надеждой, что проснется. Закрывать глаза – значит надеяться.
Я совершил этот акт веры и, без снов, без загадочной вдовы у моего изголовья, дожил до утра, такого же солнечного, как и предыдущее.
Однако то было утро, от предыдущего в корне отличное. Отмеченное новым знаком. Свет, проникавший через ставни, казалось, объявлял мне о возвращении Ирэн. Ее возвращение витало в воздухе, но было, разумеется, почти невидимым. И все же оно здесь и должно повлиять на мой день. Прежде всего мне захотелось получить подтверждение моему предчувствию. Я набрал номер телефона Ирэн. Линия оказалась занятой. Кто-то еще позвонил Ирэн. Она вернулась. В этот день я много раз звонил в Нейи 43–45. Каждый раз я натыкался на один и тот же сигнал, но за звуком этой заезженной пластинки, за обезумевшим, потерявшимся в тумане гудком слышал какие-то голоса – нечленораздельные, безликие, лишенные живой интонации. Различимым был только пол: это всегда был мужской голос и отвечавший ему женский. Их диалог продолжался целый день. Мне казалось, что я издалека наблюдаю за кораблекрушением, драмой на море.
Вечером я вышел из дома и направился к Карлу. Прошел половину пути. Вернулся обратно. Ирэн могла позвонить в мое отсутствие. В сущности, об этой никогда не писавшей женщине я знал только то, что могли сообщить мне улицы, дома, толпа, город. Город, перегретый внезапно наступившим летом, говорил о том, что Ирэн вернулась в Париж без предупреждения.
В течение одного или двух дней я почти никуда не выходил. В воскресенье без дела слонялся около дома Ирэн. Бересклет, росший за оградой сада, стал более густым и сделал фасад невидимым. С тротуара, шедшего вдоль ограды, можно было увидеть Эйфелеву башню. Я ушел. Я шагал по горячим улицам, представавшим передо мной, в зависимости от квартала, то пустынными, то – подобно ярмарочной площади – заполненными множеством людей. Под предлогом того, что мне хочется подышать свежим воздухом, я поднялся на Эйфелеву башню.
На смотровой площадке я побродил немного вокруг подзорных труб. Все они были направлены на север. Я протянул прокатчику билет.
– Мне бы хотелось увидеть запад. Тот недоверчиво покосился на меня.
– Сдачу можете оставить себе.
Он положил деньги в карман, переставил, правда, неохотно, одну из маленьких подзорных труб.
Сквозь листву Булонского леса я надеялся разглядеть окна Ирэн. Мне это не удалось. Я увидел бесчисленное количество похожих друг на друга окон. Я затерялся в лабиринте зданий, которые сотнями проносились мимо при малейшем движении моего бинокля. Любовь – миниатюрная страна, и семимильные сапоги-скороходы – не самая удобная для нее вещь. Смешавшись с толпой иностранцев, привлеченных в Париж хорошей погодой, я добрался до Марсова поля.
Утро понедельника не принесло мне никаких новостей. Около полудня я проезжал мимо лицея, где училась Даниэль. Я остановился. Три или четыре полицейских охраняли выход учениц. Они меня смущали. Я попытался убедить себя, что я – отец маленькой девочки и жду моего ребенка у выхода из лицея. Возле меня девочки переходили улицу, болтали, кружились на каблуках, за одну минуту сто выражений сменялись на их лицах: гнев, радость, грусть, кокетство, злость. Каждый раз, когда одна из таких стаек проходила мимо меня, я краснел. Я не был отцом и сидел в своей машине, как некий похититель детей. Я уехал.
Мне, к сожалению, не хватало смелости. Я вспомнил руку Даниэль на моей щеке. Даниэль могла бы стать противоядием против этого слишком затянувшегося отсутствия, грозившего переменами в моем характере.
По утрам, проснувшись, я смотрел, как поднимается к потолку дым моей первой сигареты. Я наблюдал за собой со стороны. И видел себя растянувшимся на кровати, навсегда погрязшим в поражениях. Да и чем, собственно, я мог бы быть удовлетворен? Положение скромное, клиентура немногочисленная, живу в меблированных комнатах. Ни любовницы, ни успеха. И так, вероятно, будет всегда.
Бреясь, я смотрел на себя в зеркало. В какой-то складке лица, где-то около подбородка, явственно проступало мое поражение. Как раз в том месте, которое я всегда ранил бритвой и откуда вместе с нескончаемой струйкой крови из меня вытекало что-то вроде злобы на себя самого, внутренний гнев, доставлявшие мне одновременно и наслаждение, и страдания.
Думая о том, что меня не любят, я считал себя недостойным любви, но сама эта недостойность, с которой мне трудно было смириться, в какой-то степени доставляла удовольствие. Если бы между двумя враждебными друг другу чувствами разразилась война, то третьему это было бы выгодно. Тому самому, чья тактика сводилась к ничегонеделанию и ожиданию. Во мне жила нейтральная страна, которая извлекала выгоду из потерь своих соседей и снабжала обоих боеприпасами и перевязочными материалами.
Я кончил бриться. Наступило перемирие. Вмешался Красный Крест. Мне на подбородок был наклеен кусочек лейкопластыря. Стороны смотрели друг на друга в зеркало без малейшего снисхождения.
Битва возобновится позднее. Я оделся. Ощупал повязку. Она была свидетельством того беспокойного состояния, которое обязательно помешает мне в работе. Действительно, иногда в общении с больными со мной случались приступы раздражительности, длившиеся до тех пор, пока какой-нибудь непроизвольный жест одного из них не смягчал меня. Например, когда человек с осторожностью затягивает галстук на раздувшейся от опасной опухоли шее. Это один из тех жестов, что вылечивают врача.
Таким образом, спускаясь по лестнице от больного, позвавшего меня на помощь, я уже примирился сам с собой. Я смотрел на деревья вдоль проспекта. В городе о земле напоминают только деревья. Я смотрел на них. Я вновь оказался в этом внушающем спокойствие мире, где люди умирают от рака гортани, не переставая носить галстук.
Однако, живя один, я лишь пересекал зону безопасности. Возможно, какая-нибудь женщина разрешила бы мне в ней закрепиться. Но я был один. Вот уже восемь дней телефон Ирэн отвечал мне «занято».