Откровенный разговор про это для тех, кому за
Шрифт:
Еще когда она в положении ходила, мы нередко разговаривали с ней, она говорила, что дождется, что замуж выйдет и т. д. И я был не против – видно, старею, обиды забываются. А тут раз – и она одна, и ребенок даун. Сколько вою было, сколько истерик. Понятно – в 19 лет с таким подарком, одиночка, и вообще…
После похорон не скоро отошел, сердце щемило, не в себе был. Потом полегчало, но тут жена стала раздражать – что-то ей в мозгах закрутило, дом запустила, готовить почти перестала, не квартира, а сарай. И вот я однажды иду вечером, Анька на скамеечке с коляской. И ревет, ревет,
Потом мы так договорились: Олег у нас будет жить, Аня в любое время приходит, в любое время уходит, ее дело молодое, живет как хочет. А мы как дед с бабкой или приемные родители – все равно, но мальчик наш.
Так и пошло. Дауны, оказывается, вовсе не дебилы, а просто раздолбаи – им ничего особого делать не хочется, они от всего удовольствие получают. А что нам это не нравится – вопрос другой. Но пацан такой интересный, что с ним всегда есть чем заняться.
Смешно – не смешно, но и жена стала о ребенке заговаривать. Мне 60, ей за 30, какие дети?!! Но что-то в этом есть. Видимо, старею, созрел для мягких тапочек и мемуаров о героическом прошлом. Ну что ж, яблоки, и те в разную пору зреют, а уж человек тем более».
Бабушка
«Мы жили почти в центре Москвы, в большой квартире – 3 комнаты по 18 метров. Но одна комната была как бы и не в доме: там всегда лежала бабушка. Еще до моего рождения у нее случился инсульт, и за ней ухаживала моя мама.
Мне бабушка всегда казалась злой волшебницей: она не разговаривала, а только стонала; всегда стонала громче, когда к ней никто не подходил по первому зову; мама всегда еще больше расстраивалась, когда общалась с ней; папа менялся в лице; у нас никто не бывал, потому что бабушка сразу начинала стонать; мы никуда не ходили, потому что не могли оставить бабушку одну.
Я вообще не представлял себе, как могли познакомиться мама и папа: мама всегда сидела дома, потому что бабушка ни полчаса не могла остаться одна – все время что-то требовала для себя. Сама она не шевелилась вообще, только губами пыталась двигать. Но мама за ней ухаживала, и бабушка всегда была очень чистая и ухоженная.
Когда я чуть подрос, бабушка стала и меня к себе призывать: сначала просто смотрела на меня, а потом я ей давал то пить, то платок для губ. Со временем научился ее кормить. Мне этого совершенно не хотелось, я даже боялся, что она то ли меня укусит, то ли ложку проглотит, но когда я понял, что смогу заменять маму и они с папой смогут уходить из дома, я стал все делать очень тщательно. И жизнь немного изменилась.
Правда, когда они ушли в первый раз – сто раз обещав бабушке вернуться через час, заверив в любви и почтении, и т. д., – бабушка просто истерзала меня своим стоном. Ей действительно было плохо, она металась, я думал, что она может умереть. Но к моменту возвращения родителей она успокоилась, и мама долго не могла поверить, что все было так, как я рассказал.
Потом уходы родителей стали почти привычными, я научился «жить в растопырку»: делать свои дела и постоянно прислушиваться, не донесется ли бабушкин стон…
В десятом классе я влюбился – ну, сами понимаете, как это бывает в первый раз. Бабушка на меня смотрела изумленно, хотя я, конечно, ничего ей не говорил, да и никому не говорил. Потом однажды я пригласил девочку домой: родители хотели уйти на весь вечер, а моя комната – самая дальняя от бабушкиной, так с рождения было, чтобы мы друг другу не мешали.
Девочка пришла потихоньку, мы ушли в мою комнату и там сначала разговаривали, а потом стали целоваться как сумасшедшие, а бабушку не было слышно, она словно затаилась. Потом мы ласкались, и я, от страха, что все кончится, от неумения, от непонимания, стал грубым, полез, что называется, под юбку… Получил по щекам, и девочка убежала.
Я был в полном отчаянии, внезапно ощутил, какую гадость хотел сделать, представил, что теперь не будет этой любви, не будет девочки, вообще НИЧЕГО НЕ БУДЕТ – и понял, что лучше умереть сейчас, чем мучиться всю оставшуюся жизнь. Я открыл окно, стал смотреть вниз со своего 7 этажа, представлять, как сейчас выпрыгну туда, как полечу с криком вниз, как избавлюсь от своих мучений… И тут бабушка застонала – сильнее обычного, возможно, я не слышал первого звука. Я совершенно машинально закрыл окно и пошел к ней.
Бабушка лежала как всегда, слюна чуть показалась в уголке рта. Я отер струйку, сел рядом, чтобы укрыть руку… И вдруг ее пальцы легли на мою кисть, и она чуть погладила меня. Бабушка НИКОГДА не шевелилась – никаким пальцами, руками или ногами – только веки и чуть-чуть губы. И вот теперь она смотрела на меня, как всегда без всякой мимики, но глаза, казалось, излучали всю любовь, которую она не могла отдать всю свою жизнь, горели лаской, заботой, всем, что может у человека быть прекрасного в душе и на сердце.
Ну, тут уж я зарыдал, уткнулся ей в плечо, совсем забыв свои страхи, и юношеское пренебрежение к беспомощности, и сожаления о времени, проведенном с ней вместо футбола или свиданий – я рыдал, как никогда в жизни, и мое сердце стало другим, и я переполнился любовью к бабушке и, странным образом, – через нее и ко всем женщинам, девушкам, девочкам вообще.
Это невозможно представить, как невозможно и описать, это даже невозможно пережить повторно – такое бывает лишь однажды, и не в каждой жизни.
Чуть позже я практически переселился к бабушке: все время проводил в ее комнате, там учил уроки, играл, иногда даже приводил туда друзей и там болтал с ними. Они не стеснялись бабушку – немая, не двигается, но бабушка на одних смотрела так, на других эдак, и я со временем стал понимать ее приятие или отторжение того или другого.
С девочкой мне помириться не удалось, потом была другая, потом еще, а в институте, сами понимаете, еще много… А потом я вообще женился, ушел от родителей, хотя еженедельно приезжал к ним и подолгу сидел с бабушкой, рассказывая ей, как живу.