Открытая книга
Шрифт:
Весь ноябрь на нас сыпались приборы и материалы, и двадцать новых сотрудников, в числе которых был, кстати сказать, Рамазанов, работали над устройством весьма солидного, по масштабам 1943 года, пенициллинового завода.
МЫ НЕ ОДНИ
Ракита и Виктор, работавшие в госпитале, аккуратно докладывали мне о Володином здоровье, так что я знала, что все идет хорошо – настолько хорошо, что в конце ноября его уже собирались перевести в команду выздоравливающих. Но настроение у него было, по-видимому, плохое.
– Чудит ваш пациент, – сердито сказал как-то Виктор, которого я попросила передать Володе несколько книг.
– А
– Скучает. Вы бы съездили к нему, Татьяна Петровна.
Но прошло еще добрых две недели, прежде чем я собралась к Володе.
Он лежал, повернувшись к стене, обхватив голову тонкой, похудевшей рукой. Справа от него, на соседней койке, два незнакомых офицера играли в шахматы, озабоченные болельщики стояли вокруг, обмениваясь замечаниями, почтительно-негромкими, чтобы не мешать игрокам. Слева пожилая сиделка вязала у постели тяжелораненого и о чем-то неторопливо рассказывала ему, а он молча, покорно смотрел на нее, широко открыв глаза, большие, темные, с застывшим выражением страдания. Одни читали, другие, надев наушники, слушали радио, третьи просто лежали на спине, сосредоточенно уставившись в потолок: ждали выздоровления. Только у Володи был одинокий, заброшенный вид, точно в этой большой, занятой своей жизнью палате до него никому не было дела. У меня сжалось сердце, когда я увидела его тонкую фигуру, вытянувшуюся на измятой постели.
– Володя!
Он медленно повернулся, откинул одеяло. Он был небрит, носки спустились, и, садясь, он не поправил их, не запахнул халат.
– Как дела, Володя? Как здоровье?
– Спасибо, хорошо.
– Сердишься?
– За что?
– За то, что я так долго не приходила?
– Разве долго?
Он постарался сказать это как можно равнодушнее – должно быть, рассердился, почувствовав, что я жалею его.
– Ты не представляешь себе, как я была занята! Помнишь, я рассказывала тебе о пенициллиновом заводе? Так вот, в конце концов удалось-таки получить помещение! И недурное: восемь комнат, на берегу Москвы реки, поправишься, приезжай посмотреть! Правда, наркомздравцы спохватились в последнюю минуту, хотели отобрать под очковый завод. Ну, мы им показали!
Я говорила с оживлением, но, сама не знаю почему, с искусственным оживлением. Володя слушал или делал вид, что слушал.
Подошла сестра и пожаловалась на него: последнее время плохо ест, а по ночам сидит и думает, а нужно не сидеть и думать, а спать. Потом прибежал мальчик-врач, который дежурил в ту ночь, когда, разыскивая Володю, я впервые пришла в госпиталь на Беговой, и, вытягивая и без того длинную юношескую шею, принялся рассказывать о раненом, поправившемся – поразительный случай! – от менинго-энцефалита.
– Да, интересно. Значит, у него теперь нормальная формула крови, – сказала я, чтобы сказать что-нибудь, и сделала ошибку, потому что, покраснев от удовольствия, мальчик-врач принялся с испугавшей меня энергией перечислять, сколько у больного было и сколько стало лейкоцитов и эозинофилов.
Наконец он ушел – вовремя, потому что Володя уже давно с тоской оглядывался вокруг, как будто выбирал, каким предметом ударить бедного мальчика – книгой или настольной лампой.
– Ты не должна говорить мне неправду, – тотчас же торопливо сказал Володя. – Я наверное знаю, что ты могла хоть каждый день бывать у меня, а не приходила, потому что в последний раз у меня было тяжело на душе и ты вообразила, что я влюбился в тебя. Не беспокойся, пожалуйста, не влюбился.
Он был бледен, когда я пришла, а теперь побледнел еще больше, и под глазами стали видны синеватые тени.
– Вот была бы история, да? – Он невесело засмеялся. – Ладно,
Это был самый обыкновенный вечер, если можно так назвать один из декабрьских вечеров 1943 года. Мы поужинали, потом послушали сводку: "Северозападнее Пропойска наши войска, преодолевая сопротивление противника, овладели сильно укрепленными пунктами его обороны… " Очевидно, в названии Пропойск отцу почудилось нечто родное, потому что, подивившись меткости русского языка, он пустился в воспоминания о том, как некогда служил у одного генерал-майора.
– Представь себе, Таня, культурная личность, ездил к Льву Толстому, верующий непротивлению злу, а сам приедет с ученья домой, разденется до кальсон, плачет и пьет. Его домработник, или, как в старое время, лакей, получал десять рублей в месяц, деньги громадные, начитанный, а каждое лето ловил чертей. Кухарка, пожилая, верующая, сорок лампадок, почтенная, наливалась с утра как налим. То землемеры приезжают, то офицеры из низших, пьянка поголовная. Чуть не погиб.
«Чуть не погиб» – это было сказано, по-видимому, о себе.
Пора было ложиться, но я знала, что не усну, и, умывшись, принялась за письма, давным-давно ожидавшие ответа. Но прежде чем ответить на письма, нужно было заняться диссертацией одного молодого хирурга, в которой значительная часть была посвящена крустозину. Это было неотложное дело, и, твердо решившись не отвлекаться посторонними мыслями, я принялась за чтение. Но посторонние мысли, очевидно, не считали себя посторонними, потому что, уйдя ненадолго, они вернулись и стали преспокойно распоряжаться моею душой, как будто мне было не о чем волноваться и думать.
"Да, возвращенье к жизни и надежда, что новая жизнь будет прожита интереснее, ярче, – вот откуда взялось это чувство. И если бы он встретил не меня, а другую женщину, случилось бы то же самое – ведь сказал же он: «ты знаешь, а ведь меня никто никогда не любил?»
Я взглянула на письменный стол, слабо освещенный самодельной лампочкой, которую подарил мне Виктор, и мне стало смешно: это было так, как если бы что-то удивительно нелогичное вдруг вошло в жизнь, состоявшую до сих пор из мысли и чувств, тесно связанных между собою, привычных, обыкновенных.
Школьница, бежавшая по Развяжской, под светом луны, волшебно изменяющим мир, низенькие, притихшие под снегом дома, в которых спали люди, не догадываясь о том, как необыкновенна любовь, – полно, да было ли это? Неужели это была я, та тоненькая девушка, которая в ответ на объяснения начинала длинно доказывать, что любовь – такой же талант, как художество или наука. С тех пор – узы! – эти неопровержимые доводы потеряли многое в своем глубоком значении!
Я разделась легла потом вскочила и подняла синюю бумажную штору. Ночь была лунная, и мне захотелось, чтобы в комнате стало светло от луны Эти шторы, эти козырьки над фарами машин, голубоватый сумрак в трамваях, темные улицы, по которым ощупью бредешь из лаборатории домой…