Оторванный от жизни
Шрифт:
Поскольку, когда у брата случился первый приступ, я учился в старшей школе, у меня было больше свободного времени, чем у других членов семьи, и я проводил все время с ним. Несмотря на то что в первый год болезни приступы случались только по ночам, меня мучил страх, что они могут произойти и днем, на людях.
Итак, если моего брата, всю жизнь имевшего превосходное здоровье, могла поразить эпилепсия, что мешало мне заболеть точно так же? Эта мысль вскоре завладела моим разумом. Чем больше я думал о брате и о себе, тем сильнее нервничал; и чем сильнее я нервничал, тем больше убеждался в том, что моя болезнь – лишь вопрос времени. Приговоренный к тому, что я считал смертью при жизни, я думал об эпилепсии. Мне снились сны об эпилепсии – тысячу раз до тех пор, пока эта тревожная идея окончательно не взвинтила мое воображение
Год и два месяца после первого приступа брата меня мучил страх; но нервы взяли верх надо мной немного позже. Это случилось в ноябре 1895 года, во время чтения вслух на немецком. Этот час в классе был одним из самых неприятных в жизни. Казалось, что нервы лопнули, как множество едва заметных резинок, растянутых чересчур сильно. Если бы у меня хватило духу выйти из комнаты, я бы так и поступил; но я сидел как парализованный, пока всех не отпустили.
В том семестре я больше не посещал эти уроки. Я продолжил заниматься дома и сдал экзамены на отлично, что позволило мне заполучить место в классе в следующем семестре. В оставшееся время в университете я редко заходил в комнату для чтения, хотя абсолютная уверенность в том, что меня не вызовут читать, слегка успокаивала меня на занятиях. Профессора, которым я рассказал о своем состоянии и его причине, неизменно относились ко мне со вниманием; и пусть я полагал, что они ни капли не сомневались в искренности моих слов, убеждать их было легко на протяжении двух третей моего обучения в университете. Я не мог читать вслух, но причиной этому служило не отсутствие подготовки. Я мог быть прекрасно подготовлен, но в тот момент, когда меня вызывали, в дело вмешивалась тысяча тревожных ощущений, и приходила отдаленная мысль, что наконец меня обуяет приступ ужаса, и мне оставалось сказать лишь одно: «Не готов». Неделями около моего имени не стояло ничего, кроме нуля или пропуска, который означал, что меня не вызывали вовсе. Однако время от времени профессор, собираясь поступить справедливо по отношению к себе и к другим студентам, настаивал на том, чтобы я декламировал, и в таком случае мне удавалось читать вслух достаточно текстов, чтобы удержать место в классе.
Когда я поступил в Йельский университет, у меня было четыре четкие цели: во-первых, выиграть на выборах в тайном клубе, куда я мечтал попасть; во-вторых, стать одним из редакторов «Йель Рекорд» – иллюстрированного юмористического издания, которое выходило дважды в неделю; в-третьих (если мне удастся второе), убедить коллег, что я должен стать управляющим – и не ради почестей, а потому, что полагал: я смогу заработать столько же, сколько стоило мое обучение; в-четвертых (самое главное), получить диплом в предписанные сроки. Всех этих целей я успешно достиг.
Для любого человека студенческие годы – обычно самые счастливые в жизни. Но не для меня. Бoльшая часть моих не была таковой. И все-таки я оглядываюсь на них с большим удовольствием, потому что чувствую, что мне повезло: я впитал неосязаемую, но самую настоящую вещь, известную как «дух Йеля». Это помогло мне не оставлять надежду в самые тяжелые моменты, и с тех пор мне казалось, что я смогу достичь любых целей.
13 июня 1897 года я окончил Йель. Если бы тогда я понимал, что болен, я бы мог отдохнуть, и мне следовало это сделать. Но я некоторым образом привык к взлетам и падениям нервического существования и, поскольку на самом деле отдыха я себе позволить не мог, через шесть дней после окончания заступил на должность клерка в офисе налогового инспектора города Нью-Хейвен. Мне повезло, что я получил это место в то время, потому что работали мы сравнительно немного, а сама работа была столь же приятной, как и любая другая в подобных обстоятельствах.
Я поступил на должность в Налоговой службе с намерением оставаться до тех пор, пока не найду работу в Нью-Йорке. Где-то спустя год мне удалось устроиться. Проработав восемь месяцев, я ушел, чтобы занять место, которое предполагало поле деятельности, более подходящее моим вкусам. С мая 1899 года по середину июня 1900 года я был клерком в одной из небольших страховых компаний, и наша штаб-квартира была буквально в двух шагах от того, что кто-то может назвать центром вселенной. Я очень хотел быть в самом сердце финансового района Нью-Йорка – это подогревало мое воображение. Идеалы Уолл-стрит тогда заразили меня, зарабатывание денег стало моей страстью. Я хотел познать сладкую горечь силы, основанной на богатстве.
Первые полтора года жизни в Нью-Йорке мое здоровье, казалось, было не в худшей форме, чем в предыдущие три года. Но застарелый ужас все-таки продолжал владеть мной. Передо мной пробегали более-менее нервные дни, недели и месяцы. Однако в марте 1900 года все изменилось в худшую сторону. В то время меня сразил сильный приступ инфлюэнцы, и я не мог ничего делать две недели. Как и ожидалось в моем случае, болезнь серьезно подкосила мои жизненные силы и оставила меня в пугающе подавленном состоянии: это была депрессия, которая росла внутри, пока не случился финальный слом – 23 июня 1900 года. События того дня, на тот момент казавшиеся ужасными, но, очевидно, случившиеся к лучшему, как оказалось позже, привели меня на тропы, пройденные многими, но мало кем понятые.
Я продолжал работать клерком до 15 июня. В тот день мне пришлось остановиться и кое-что совершить. Я достиг того момента, когда моя воля капитулировала перед аморальным узурпатором сознания – Безумием. Предыдущие пять лет неврастении заставили меня поверить в то, что я испытал все неприятные ощущения, от которых может страдать перегруженная и расшатанная нервная система. Но в этот день меня охватило несколько новых ужасных ощущений, и я стал беспомощен. Мое состояние, однако, не было бы понятно тем, кто работал со мной за одним столом. Я помню, что пытался говорить и время от времени не мог выразить собственные мысли. Хотя я мог отвечать на вопросы, это едва ли уменьшало мою тревогу, потому что единственная неудача в попытке говорить собьет с толку любого человека независимо от состояния его здоровья. Я пытался переписывать некоторые документы для работы, но моя рука дрожала, и мне было трудно читать слова и цифры, которые казались моему измученному зрению расплывчатыми и неясными.
В тот день, понимая, что произойдет нечто ужасное, но не зная, что именно, я сделал кое-что необычное. У меня было несколько статей, которые не опубликовали в университетской газете, но над которыми я трясся несколько лет; я их уничтожил. Потом, торопливо приведя дела в порядок, я сел на первый дневной поезд до Нью-Хейвена и вскоре прибыл туда. Жизнь дома не улучшила мое состояние: я прогулялся пешком три или четыре раза, а потом и вовсе не выходил на улицу до 23 июня. Это был день, когда я вернулся с прогулки в необычном состоянии. Родственникам о своем состоянии я не сказал ничего, кроме общих слов о том, что никогда не чувствовал себя хуже. Подобное заявление в устах неврастеника значит многое, но доказывает мало. Пять лет у меня были плохие и хорошие дни, и мы с семьей начали думать, что со временем все наладится.
На следующий день после возвращения домой я (либо же та часть разума, которая все еще была под моим контролем) решил, что настало время совсем уйти с работы и несколько месяцев отдохнуть. Я даже договорился с младшим братом уехать в тихое местечко в Уайт-Маунтинс, где надеялся излечить свои расшатанные нервы. К тому времени я чувствовал себя так, словно трясусь с головы до ног, и ко мне постоянно приходила мысль, что сейчас со мной случится эпилептический приступ. Не раз я говорил друзьям, что лучше умру, чем буду эпилептиком; однако, если память меня не подводит, я никогда не говорил вслух о настоящем страхе, что я буду подвержен этому заболеванию. Пусть я до безумия верил, что так и случится, у меня была крепкая надежда, что меня это не коснется. Этот факт может до некоторой степени объяснить шесть лет моего терпения.
18 июня я почувствовал себя так плохо, что отправился в кровать и оставался там до 23 числа. Ночью 18 июня мой постоянный ужас стал ложным убеждением – бредом. Я долго ждал – и наконец убедился, что это произошло. Я сам верил в то, что я настоящий эпилептик, и убежденность в этом оказалась сильнее всего, на что способен здоровый ум. Двойственное стремление, появившееся до того, как мой разум был окончательно повержен, – убить себя и не жить той жизнью, которой я боялся, – теперь разделило мой разум на «до» и «после». С того момента моей единственной мыслью было приблизить конец, потому что я думал, что упущу шанс умереть, если семья найдет меня в эпилептическом припадке.