Отречение
Шрифт:
– Нет, Захар Тарасович, завтра никак по получится, а вообще-то при случае не откажусь, люблю, – сказал Шалентьев, опять остро глянув, не обидится ли тесть. – Понимаете ли, должен вас огорчить, Захар Тарасович, изменились обстоятельства – и нам с Еленой Захаровной необходимо быть как можно скорее в Москве. Надо сразу же и трогаться, чтобы вернуться засветло. Надеюсь, Захар Тарасович, вы нас простите… Придется тебе собираться, Елена Захаровна, – сказал он полушутливо-полуофициально, оборачиваясь к жене и разводя руками, показывая свое огорчение и в то же время извиняясь за невозможность поступить иначе, – но Аленка мгновенно почувствовала, что ни муж, ни отец не приняли друг друга, и, стараясь не усиливать неприязни между ними, ничего не стала расспрашивать.
– Я
– Ты же знаешь, я не пью молока, с детства желудок не принимает, – ответил он с веселым, бесовским блеском в глазах.
– Скажи, уже пообедал в Зежске, – засмеялась Алепка, еще пытаясь что-то подправить и изменить в добрую сторону. – Да, отец, а где же Денис? Надо же проститься… Денис! Денис! – позвала она, оглядываясь кругом.
– Мальчонка, видать, за Феклушей увязался, она вчера к Провалу собиралась, – вспомнил лесник и, увидев враз переменившееся, с опустившимися некрасивыми морщинами у рта, лицо Аленки, добавил мягче: – Ну чего душу тянуть… прощайся не прощайся, уезжать надо…
Сдержав слезы, Аленка ушла собрать вещи, а Захар с Шалентьевым присели на скамью под старым дубом; лесник вполне равнодушно отметил про себя, что зять даже не захотел, хотя бы для приличия, пойти в дом; Шалентьев неожиданно загрустил, заговорил о Денисе, пожалел, что не сможет увидеться с ним и попрощаться; лесник по-прежнему больше молчал, лишь что-то про себя буркнул, и его глаза слегка потеплели при виде вывернувшегося откуда-то Дика.
– Вы нас должны понять, Захар Тарасович, самое главное ведь понять, – заговорил Шалентьев. – Мы уже не молоды, и Елена Захаровна, и я, у нас другой ритм жизни… Я слышал от Тихона о вашей дружбе с ним. Сильный был человек, тянул немыслимый воз… Теперь же вот я впрягся.. Надеялись на передышку, хотя бы на недельный отдых, не получилось. Хорошо тут у вас, лес, деревья, закат, тихие мысли, покой… Вы не сердитесь, Захар Тарасович, на нас, не мы завели такой порядок в жизни.
– Я не обижаюсь, откуда ты взял? – сказал лесник. – Живите, мне что? Вы мне не мешаете…
За простыми словами тестя Шалентьеву неожиданно для него самого приоткрылся их иной, более глубокий смысл: старый лесник как бы ненароком напоминал зятю о том, что, сколько ни торопись и что о себе ни воображай, жизнь идет своими путями и ничему он, Шалентьев, не помешает, и что торопится он и не позволяет себе остановиться и задуматься лишь только из какого-то страха перед жизнью. И еще тесть, не сказав ни слова об этом, прямо и откровенно дал понять, что он, Шалентьев, ему совершенно не интересен и не нужен. «Потрясающе, – подумал Шалентьев, больше всего задетый именно этим невниманием и равнодушием к своей особо, с преувеличенным интересом рассматривая в то же время пестрых кур. – Черт знает что такое! Тут нервы натянуты до предела, измотался совсем с этим ожиданием… Наконец-то подписано назначение, и сейчас бы недельку в Форос на водные лыжи, вернуть себе форму, а тут тебе этот… волхв выступает, любимец богов, его тесть… собственной персоной. Черт знает что такое! И вижу-то его в первый раз и, вероятно, в последний… Зачем он мне и зачем мне о нем думать? Нет, в самом деле, без демагогии, все эти родники, фольклорные ансамбли, возрождение традиций, все это, конечно, прекрасно и необходимо, но к нему, Шалентьеву, а значит, и к Елене, не имеет прямого отношения. Каждому свое. Дай Бог в своей-то епархии как следует разобраться. А посему надо разумно расходовать силы. Что знает этот кудесник о нашей борьбе, о наших перегрузках? И вообще, что он знает, кроме своих делянок, охоты, пасеки, рыбной ловли, комбикорма? Что он может знать? Прочь, прочь отсюда, и впредь уговорить Елену побережнее обращаться с отпуском, дней в году много, а отпуск один…»
Усилием воли Шалентьев заставил себя не оборачиваться к леснику и смотрел теперь в глубину подступавшего к кордону леса.
– А что, Захар Тарасович, – сказал он с неподвижным лицом, – надо как-то приехать недельки на две, побродить не спеша с ружьишком, послушать тишину… Честно говоря, никогда не был в таком громадном лесу… Что, если когда-нибудь вырвусь и приеду, примете? А если еще и к озеру, с удочкой посидеть… Люблю.
– Приезжай, удочки найдутся, – коротко кивнул лесник и, увидев выводящую из дома Аленку с чемоданчиком, легко для своих лег поднялся. – Подожди, дочка, из отцовского дома нехорошо уезжать с пустыми руками, сейчас меду принесу… майского.
– Спасибо, отец, – опережая мужа, тоже вставшего ей навстречу, поблагодарила Алена, сдержав невольно подступившие непрошеные слезы, она глядела в сутуловатую спину отца, свыкаясь с непривычными, пронзительными мыслями о том, что видит его, вероятно, в последний раз и что она вот-вот останется старшей в роду; Шалентьев что-то сказал ей, но Аленка не поняла, и, когда вернулся отец, она, взяв тяжелую банку с загустевшим медом из рук, прижалась к нему, быстро оторвалась и, пряча лицо, пошла к машине. Захар не стал ее удерживать, ничего не сказал, лишь про себя вздохнул и пожелал счастливой дороги.
– Дениса, Дениса береги, отец, – попросила Аленка, приоткрыв дверцу и взглянув напоследок; затем машина тронулась, и Аленка, не скрываясь, дала волю слезам, не обращая внимания на мужа. Отъехав от кордона подальше, Шалентьев остановился и, обернувшись назад, глядя на ее припухшие тяжелые веки в верхнее зеркальце, ободряюще улыбнулся:
– Ну, Елена свет Захаровна, немного успокоилась? Что ж ты ее так обнимаешь, как сестру родную? Давай в багажник определим… будет надежнее… А то еще, не дай Бог, разобьется, пропадем ведь без лесного меда… обивку придется менять… Перестань, лучше взгляни, чудо ведь кругом, – предложил он, указывая на старый горбатый мостик через ручей и на цветущее разнотравье луга, раздвинувшего в этом месте лес. – Давай свою банку, не всю же дорогу в руках ее держать…
– Оставь, – отстраняюще отодвинулась Аленка. – Устроил спектакль… Не замечала за тобой склонности к мистификациям…
– О чем ты? Спектакль? Какие мистификации?
– Мы отлично могли бы переночевать у отца. И уж в крайнем случае пообедать… В дом даже не зашел…
– Ты же не знаешь всего…
– Знаю… тебе звонили, поставили в известность… Назначение подписано… Ну и что из этого?
– Мы взрослые люди, Елена, я не могу притворяться. И никогда не умел, – примиряюще улыбнулся Шалентьев; ему не хотелось расставаться с хорошим настроением и вступать с женой в пререкания; именно сейчас, на гребне большого успеха и победы, ему больше всего хотелось мира и согласия. – Потом когда-нибудь, если позволят обстоятельства, сойдемся ближе с твоим отцом… Поверь, не мог, действительно не мог, – убеждал он ее, и чем убедительнее звучал его голос, том вернее чувствовалась фальшь его слов. Да он и не считал для себя нужным притворяться, он был рад, что они наконец одни, что этот неразговорчивый хмурый старик, ее отец, уже отошел в прошлое и можно наконец сосредоточиться на каких-то нужных вещах или просто помолчать вместе. К нему вернулось энергичное, собранное настроение, которое он в себе любил, и даже отчужденное молчание жены сейчас не мешало ему.
– Лена, ты ведь знаешь, в каком диком напряжении я был все время. А сейчас? Разве будет легче? Я понимаю, отец есть отец, я уважаю твое чувство. Только ради чего же я должен ломать себя и играть комедию? Ни мне, ни тем более ему это не нужно. Твой отец все понял как должно. Не в пример своей дочери…
Лицо у Аленки дрогнуло.
– О-о, Константин Кузьмич, как ты ошибаешься, – сказала она, слегка растягивая слова; слезы ее совсем высохли, и она сейчас была такая, какою ее знал и любил Шалентьев; она как-то незаметно успела обмахнуть лицо пуховкой и стянуть растрепавшиеся волосы в тяжелый узел, отчего ярче проступили черты ее зрелой строгой красоты.