Отрицательная Жизель (сборник)
Шрифт:
— Перезимуешь там, как медведь в берлоге. Зимой в районе дел немного. Но познакомься поближе, присмотрись к жизни, к людям — пригодится тебе. А может, им тоже.
На этом мы расстались. Через день меня уже не было в Лопатинске.
С Петряевым я не виделся.
Приехал я сюда в сентябре; сейчас конец октября. Поселился в гостинице. Живу здесь уже полтора месяца.
Последние дни забрала меня тоска. Идут дожди, холодно. Долгие пустые вечера. Привез учебники, задания, но занимаюсь вяло. Пока писал свою историю, время шло быстрее. Опять тянет к запискам, постепенно они превращаются в дневник, в отрывочные заметки. Городок засыпает рано.
Под потолком горит яркая лампочка без абажура. Квадратный стол покрыт простыней, вдоль стен две кровати, две тумбочки, два стула. Белые занавески в пол-окна. Пусто, чисто. Похоже на больницу. А больной здесь только один — я. При мне нянечка, тетя Глаша, она же главврач, Глафира Степановна — комендант гостиницы, ее хозяйка. Приезжих нет — не сезон.
Я плохо сплю. Лежу, курю и думаю: какого черта я уехал из Лопатинска? Шилов сказал: «Так лучше». Хорошо, я верю Шилову. А что лучше? Кому лучше? Сказали: «Уезжай», я сел в поезд и уехал не думая. Опять же кто-то другой думал за меня.
В газетке местной маленький, но полный штат. Я для них — пятое колесо, только мешаю. Кое-что предложил сделать поинтереснее. Это их напугало: мы так не делаем, что скажут в райкоме… Активничать я не стал. В конце сентября поездил по колхозам, сделал два очерка. Сейчас непогода, дороги раскисли.
Иногда думается, что меня все забыли. Пишет мне только мама. В сентябре было письмо от Федьки, он удивлялся, почему я молчу. А что мне писать? Он сообщал, что в редакции «все нормально».
Мне представляется, что я буду жить здесь долго-долго, несколько лет, всю жизнь, так и не поняв зачем. Вот в этой самой комнате, под яркой лампочкой. Курить, учить немецкий, стирать носки в коридоре под умывальником, утром и вечером пить чай из титана и ужинать консервами «Бычки в томате».
Лежа без сна, вспоминаю нашу газету, всю редакционную суетню, движение, спешку. Свою работу, людей, с которыми она меня связывала. Товарищей. Нину. Нину — особенно. Будто теперь, вдалеке от нее, я получил возможность разглядеть ее внимательней, от пушистых бровей до кончиков пальцев, видных из босоножек.
Мало я знал о ней, а теперь, когда она мне приоткрылась в тяжелые дни, я оторван от нее, я далеко. Я вспоминал каждый ее взгляд, слово, движение. Старался угадать, что ей Петряев. Неужели между ними могло что-то быть? Пусть даже самое раннее, неосознанное — неужели могло? Вспоминал ее новую прическу, взгляд в зеркальце, прежде чем идти в кабинет… Хотела ему понравиться. И потом, уговорила же она его отказаться от этого «номера» — выставить перед телекамерой страдающую мать. Значит, могла на него влиять. А ее тревога за него в финале несчастной «беседы»? И его заискивающей голос: «Ниночка, я прошу вас…» Все это говорит о каких-то более близких, чем служебные, отношениях. И, думая так, я страдал. А потом начинал себя утешать.
Она отказалась перепечатать и сдать в набор петряевскую заметку. И не просто отказалась, а осудила его действия. Что же было потом? Потом она обнаружила твердость в чем-то, что послужило мне защитой. И в сердце моем теплело, теплело. Но еще больше, чем знать что-либо, я хотел ее видеть. Взять ее руки в свои. И притянуть ее к себе. И держать крепко…
Сердце мое начинало так стучать, что заглушало тиканье гостиничных ходиков. Какой я был дурак, что не пытался перешагнуть черту, какой она отделила себя ото всех. Я ее ощущал, эту заклятую черту, и покорился. Что это было — гордость? Нет, что-то еще. Я это чувствовал, хоть и не мог объяснить.
А теперь она дальше от меня, чем когда бы то ни было. И мне становится страшно, вдруг я ее никогда не увижу.
Иногда по вечерам я хожу в кино. Здесь есть кинотеатр — даже с двумя залами. По воскресеньям в одном из них бывают танцы. Есть еще место, где собирается народ в субботний и воскресный вечер. Это «пятачок» — центральная площадь города на перекрестке двух главных улиц. Здесь почта, ресторан и гастроном, открытый до десяти вечера, — главная точка притяжения.
Вход в магазин освещен, светятся и витрины с пирамидами из бутылок и консервных банок. Внутри всегда шумно. Тут встречаются приятели, знакомые, болтают, шумят, скидываются на двоих, на троих…
Самый мощный отдел гастронома — винный. Почему-то он называется «штучный». Хозяйка его, Клава, — бойкая, быстрая, языкастая. Лихая франтиха, всегда разукрашена, как новогодняя елка, — браслеты, серьги, кольца на толстых пальцах.
В субботний вечер меня забрала лютая тоска. Моросил дождь. В кино шел арабский фильм в двух сериях. Я не люблю мелодрам. Решил пройтись. Но я не пошел к монастырю, не пошел к веселой речке Пряхе, которая на перекатах и впрямь жужжит, как сотня веретен. Там сейчас темно, сыро, грязно. Шагал по улицам под редкими фонарями мимо освещенных окон, всегда занавешенных, мимо запертых дверей и калиток. Пока ноги не вынесли меня к гастроному.
Я обрадовался свету, людям, мне не хватало толпы, ее гула, движения, как на главной улице Лопатинска — Московской. Меня потянуло к людям, я вошел в магазин. Здесь было тесно, тепло, шумно. Шутили над каким-то дядей Прохором, который уже набрался и никак не мог вспомнить: идет ли с работы или на работу, в ночную? Женщины покупали колбасу и корили своих мужей, которые не встречают выходной без пол-литра. Покупатели перекликались, называли друг друга по именам, спрашивали или рассказывали о знакомых. В основном разговоры крутились вокруг бутылки — деловые реплики мужчин, укоры женщин, беззлобные насмешки, ехидные ответы. Я обнаружил (неожиданно) полную снисходительность к основной тематике. Этот случайный сбор людей излучал доброжелательность, и мне, застывшему в одиночестве, показалось здесь весело и тепло…
«Нина, ты даже не представляешь, как ты мне нужна! Дурак я был, что не поговорил с тобой перед отъездом. А еще больше дурак, когда думал, что ты с Петряевым, а не со мной. А ведь ты была со мной, ты отказалась от его пошлой затеи — выставить страдающую мать перед телекамерой. И потом, когда не стала печатать лживую заметку и объясняла на бюро (конечно же, объясняла!) свои слова «так делать нельзя». Вероятно, и дальше, когда рассказала Шилову то, о чем просил тебя не говорить Петряев. А может, и не рассказала, но и тогда все же была со мной, а не с ним!
Я люблю тебя. Это очень серьезно. Просто не могу без тебя. Больше не могу быть так далеко, ничего о тебе не знать…»
Это письмо я не кончил, потому что еду в Лопатинск. Еду, чтобы увидеть Нину.
Пишу, чтобы еще раз пережить все, что было. Я опять в городке, в той же гостинице, один. Но теперь мне не так тоскливо.
Приехал в Лопатинск в пятницу днем в каком-то радостно-тревожном состоянии, позвонил в редакцию договориться с Ниной о встрече. Мужской голос ответил: «У нее больничный» — и тут же повесил трубку. А я не знаю, где она живет. Знаю только улицу. Даже дома не знаю. Она не любила, чтобы ее провожали. Хожу вокруг справочного минут двадцать, жду адреса. На такси громадная очередь, каким транспортом ехать — не узнал. Пошел пешком, думал, поймаю такси по дороге. Не везет, приходится сесть в троллейбус. Спрашиваю об ее улице. Мне хором объясняют, где слезать, куда идти. Вот и Калининская, а вторая направо — Нинина. Тихая улочка, небольшие дома. Наконец двенадцатый номер. Поднимаюсь на третий этаж. Сердце колотится, запыхался. Что же я ничего не купил — цветов, например? Конфет? А может, и хорошо — откроет, а я с букетом. Глупо.