Отрочество. Юность
Шрифт:
– Пойдёмте к бабушке, – сказал он, не глядя на меня.
Я хотел было почистить рукава курточки, запачкавшиеся мелом, прежде чем выйти из комнаты, но St.-Jerome сказал мне, что это совершенно бесполезно, как будто я находился уже в таком жалком нравственном положении, что о наружном своём виде не стоило и заботиться.
Катенька, Любочка и Володя посмотрели на меня в то время, как St.-Jerome за руку проводил меня через залу, точно с тем же выражением, с которым мы обыкновенно смотрели на колодников, проводимых по понедельникам мимо наших окон. Когда же я подошёл к креслу бабушки, с намерением поцеловать её руку, она отвернулась от меня и спрятала руку под мантилью.
– Да, мой милый, – сказала она после
Я посмотрел по направлению руки бабушки и, увидев сюртук St.-Jerome’a, отвернулся и не трогался с места, снова начиная ощущать замирание сердца.
– Что же? вы не слышите разве, что я вам говорю?
Я дрожал всем телом, но не трогался с места.
– Коко! – сказала бабушка, должно быть, заметив внутренние страдания, которые я испытывал. – Коко, – сказала она уже не столько повелительным, сколько нежным голосом, – ты ли это?
– Бабушка! я не буду просить у него прощения ни за что… – сказал я, вдруг останавливаясь, чувствуя, что не в состоянии буду удержать слёз, давивших меня, ежели скажу ещё одно слово.
– Я приказываю тебе, я прошу тебя. Что же ты?
– Я… я… не… хочу… я не могу, – проговорил я, и сдержанные рыдания, накопившиеся в моей груди, вдруг опрокинули преграду, удерживавшую их, и разразились отчаянным потоком.
– C’est ainsi que vous obeissez a votre second mere, c’est ainsi que vous reconnaissez ses bontes [39] , – сказал St.-Jerome трагическим голосом, – a genoux! [40]
– Боже мой, ежели бы она видела это! – сказала бабушка, отворачиваясь от меня и отирая показавшиеся слёзы. – Ежели бы она видела… всё к лучшему. Да, она не перенесла бы этого горя, не перенесла бы.
39
Так-то вы повинуетесь своей второй матери, так-то вы отплачиваете за её доброту (франц.).
40
на колени! (франц.)
И бабушка плакала всё сильней и сильней. Я плакал тоже, но и не думал просить прощения.
– Tranquillisez-vous au nom du ciel, madame la comtesse [41] , – говорил St.-Jerome.
Но бабушка уже не слушала его, она закрыла лицо руками, и рыдания её скоро перешли в икоту и истерику. В комнату с испуганными лицами вбежали Мими и Гаша, запахло какими-то спиртами, и по всему дому вдруг поднялись беготня и шептанье.
– Любуйтесь на ваше дело, – сказал St.-Jerome, уводя меня на верх.
41
Ради
«Боже мой, что я наделал! Какой я ужасный преступник!»
Только что St.-Jerome, сказав мне, чтобы я шёл в свою комнату, спустился вниз, – я, не отдавая себе отчёта в том, что я делаю, побежал по большой лестнице, ведущей на улицу.
Хотел ли я убежать совсем из дома или утопиться, не помню; знаю только, что, закрыв лицо руками, чтобы не видать никого, я бежал всё дальше и дальше по лестнице.
– Ты куда? – спросил меня вдруг знакомый голос. – Тебя-то мне и нужно, голубчик.
Я хотел было пробежать мимо, но папа схватил меня за руку и строго сказал:
– Пойдём-ка со мной, любезный! Как ты смел трогать портфель в моём кабинете, – сказал он, вводя меня за собой в маленькую диванную. – А? что ж ты молчишь? а? – прибавил он, взяв меня за ухо.
– Виноват, – сказал я, – я сам не знаю, что на меня нашло.
– А, не знаешь, что на тебя нашло, не знаешь, не знаешь, не знаешь, не знаешь, – повторял он, с каждым словом потрясая моё ухо, – будешь вперёд совать нос, куда не следует, будешь? будешь?
Несмотря на то, что я ощущал сильнейшую боль в ухе, я не плакал, а испытывал приятное моральное чувство. Только что папа выпустил моё ухо, я схватил его руку и со слезами принялся покрывать её поцелуями.
– Бей меня ещё, – говорил я сквозь слёзы, – крепче, больнее, я негодный, я гадкий, я несчастный человек!
– Что с тобой? – сказал он, слегка отталкивая меня.
– Нет, ни за что не пойду, – сказал я, цепляясь за его сюртук. – Все ненавидят меня, я это знаю, но, ради бога, ты выслушай меня, защити меня или выгони из дома. Я не могу с ним жить, он всячески старается унизить меня, велит становиться на колени перед собой, хочет высечь меня. Я не могу этого, я не маленький, я не перенесу этого, я умру, убью себя. Он сказал бабушке, что я негодный; она теперь больна, она умрёт от меня, я… с… ним… ради бога, высеки… за… что… му…чат.
Слёзы душили меня, я сел на диван и, не в силах говорить более, упал головой ему на колени, рыдая так, что мне казалось, я должен был умереть в ту же минуту.
– Об чём ты, пузырь? – сказал папа с участием, наклоняясь ко мне.
– Он мой тиран… мучитель… умру… никто меня не любит! – едва мог проговорить я, и со мной сделались конвульсии.
Папа взял меня на руки и отнёс в спальню. Я заснул.
Когда я проснулся, было уже очень поздно, одна свечка горела около моей кровати, и в комнате сидели наш домашний доктор, Мими и Любочка. По лицам их заметно было, что боялись за моё здоровье. Я же чувствовал себя так хорошо и легко после двенадцатичасового сна, что сейчас бы вскочил с постели, ежели бы мне не неприятно было расстроить их уверенность в том, что я очень болен.
Глава XVII
Ненависть
Да, это было настоящее чувство ненависти, не той ненависти, про которую только пишут в романах и в которую я не верю, ненависти, которая будто находит наслаждение в делании зла человеку, но той ненависти, которая внушает вам непреодолимое отвращение к человеку, заслуживающему, однако, ваше уважение, делает для вас противными его волоса, шею, походку, звук голоса, все его члены, все его движения и вместе с тем какой-то непонятной силой притягивает вас к нему и с беспокойным вниманием заставляет следить за малейшими его поступками. Я испытывал это чувство к St.-Jerome.