Шрифт:
– Подражать Канту, – любил говорить Тифтрунк, когда на землю опускались голубовато-лиловые сумерки, – все равно что бросать зерна в борозды волн на водоразделе.
Мы согласно кивали ему, отдавая себе отчет в трех вещах: во-первых, в том, что мы ничего не поняли; во-вторых, в том, что он знал, что мы ничего не поняли, и, наконец, в том, что он и сам не понимал, о чем говорил. Но в этот вечер все должно было пойти по-другому. Началось с того, что с уст Тифтрунка не слетело ничего – ни острого словца, ни мудрого изречения – словом, ничего, что дало бы направление течению беседы. Нет, молчание в чистом виде было объединяющей нас
Собственно, не в наших правилах было преподносить другим самоделки, навеки запечатленные в дневниках, потому что ничего нет на свете смехотворнее потока мыслей большей частью неизвестного происхождения, представляющихся пишущему их в тот момент чрезвычайно важными и значительными.
– И все же это должно несколько оживить наш сегодняшний вечерний коллоквиум.
Каждому из нас предлагалось вытащить из глубин топорщащихся карманов свой дневник, причем, как уточнил Мимозосфенес, краткому сообщению давалось преимущество перед многословными рассуждениями и разглагольствованиями. «Боже мой, – подумал я, исполнившись страха, – что же могу продемонстрировать я, самый молодой в этом кружке мудрых сочинителей и всемогущих риториков». Мне до сих пор не ясно, какие заслуги привели меня в этот сиятельный и досточтимый цех Благородного табачного братства.
Конечно, я с юных лет являюсь страстным курильщиком трубки, я давно уже перепробовал все доступные сорта табака, и, конечно, я приверженец как всех систематизированных философских учений, так и всех философских систем, я полемизировал на равных с кантианцами и скептиками, с перипатетиками, а заодно и с олфакториками, со спинозистами и эстетистами, окказионалистами и лейбницистами и, наконец, с премодернистами. Конечно, я был в состоянии пройтись вдоль и поперек по всем философским системам и сопоставить с ними любой термин из нового философского словаря, но разве я имел право, был обязан или желал выдать свои тайные мысли?
Решение далось мне легко, поскольку ко мне никто не обратился. Мимозосфенесу, согласно уставу, предоставлялось на нашем круглом столе второе и последнее слово, Тифтрунку, согласно тем же правилам, первое и предпоследнее. Остальные же, к которым я себя причисляю вот уже почти семнадцать лун, обязаны были вести себя благопристойно и говорить по разрешению.
– Нет, – продолжал Мимозосфенес, – сегодня вечером мы не будем проходить курс упражнений в философской стилистике, напротив, нам придется лишь приоткрыть дверь к умению распутывать клубок шатких, ускользающих, безнадежно спутанных мыслей. Необходимо совершить предательство по отношению к собственному делу исключительно для развлечения сидящих здесь в одной посудине знатоков табака. Это должен быть танец скользящих формулировок, праздник для акробатов слова, укутанный в табачный дым.
Редко случалось видеть, чтобы Ворчун столь страстно бросал бы тему вечера в наш кружок. Он поражал нас, и он знал это.
– Чтобы доставить вам удовольствие, а также в честь Тифтрунка и повинуясь моему собственному Собственно, не в наших правилах было преподносить другим самоделки, навеки запечатленные в дневниках, потому что ничего нет на свете смехотворнее потока мыслей большей частью неизвестного происхождения, представляющихся пишущему их в тот момент чрезвычайно важными и значительными.
– И все же это должно несколько оживить наш сегодняшний вечерний коллоквиум.
Каждому из нас предлагалось вытащить из глубин топорщащихся карманов свой дневник, причем, как уточнил Мимозосфенес, краткому сообщению давалось преимущество перед многословными рассуждениями и разглагольствованиями. «Боже мой, – подумал я, исполнившись страха, – что же могу продемонстрировать я, самый молодой в этом кружке мудрых сочинителей и всемогущих риториков». Мне до сих пор не ясно, какие заслуги привели меня в этот сиятельный и досточтимый цех Благородного табачного братства.
Конечно, я с юных лет являюсь страстным курильщиком трубки, я давно уже перепробовал все доступные сорта табака, и, конечно, я приверженец как всех систематизированных философских учений, так и всех философских систем, я полемизировал на равных с кантианцами и скептиками, с перипатетиками, а заодно и с олфакториками, со спинозистами и эстетистами, окказионалистами и лейбницистами и, наконец, с премодернистами. Конечно, я был в состоянии пройтись вдоль и поперек по всем философским системам и сопоставить с ними любой термин из нового философского словаря, но разве я имел право, был обязан или желал выдать свои тайные мысли?
Решение далось мне легко, поскольку ко мне никто не обратился. Мимозосфенесу, согласно уставу, предоставлялось на нашем круглом столе второе и последнее слово, Тифтрунку, согласно тем же правилам, первое и предпоследнее. Остальные же, к которым я себя причисляю вот уже почти семнадцать лун, обязаны были вести себя благопристойно и говорить по разрешению.
– Нет, – продолжал Мимозосфенес, – сегодня вечером мы не будем проходить курс упражнений в философской стилистике, напротив, нам придется лишь приоткрыть дверь к умению распутывать клубок шатких, ускользающих, безнадежно спутанных мыслей. Необходимо совершить предательство по отношению к собственному делу исключительно для развлечения сидящих здесь в одной посудине знатоков табака. Это должен быть танец скользящих формулировок, праздник для акробатов слова, укутанный в табачный дым.
Редко случалось видеть, чтобы Ворчун столь страстно бросал бы тему вечера в наш кружок. Он поражал нас, и он знал это.
– Чтобы доставить вам удовольствие, а также в честь Тифтрунка и повинуясь моему собственному глубочайшему желанию, я начну первым. Вы знаете, мир был бы ничто, если бы не питался духом античности. Из Аттики происходят мои предки, вероятно, тайные почитатели олимпийских богов. И кроме того, в этой стране «зарыта моя собака». Как вы знаете, я занимался поисками трагедии в греческом духе, которую мне хотелось бы донести до всеобщего сознания. Несколько ночей назад этот материал из античных времен явился мне, пробужденный туманом Nicotiana tabacum, и словно сам собой сложился в несколько строк. – И с этими словами Мимозосфенес начал цитировать из своего дневника:
Дионисий, тиран сиракузский, вошел в возраст убывающих сил. Тогда он начал писать стихи и публично читать их. Филоксен, любимый богами и почитаемый народом поэт, охарактеризовал их – также публично – как рвотное средство, и в результате этой неосторожности по отношению к своему тирану оказался в конце концов на принудительных работах в каменоломнях. Прошло много месяцев, прежде чем он заслужил прощение и был снова принят при дворе, где ему вскоре опять пришлось присутствовать при чтении тираном его свежеиспеченных стихов. Филоксен сидел в рядах прочих присутствующих сначала неподвижно, со склоненной головой, и спокойно слушал, потом молча встал и попытался по возможности незаметно покинуть зал. Однако Дионисий, зорко отмечавший все происходящее, тут же прервал чтение. «Куда ты идешь?» – резко спросил он нарушителя спокойствия. На что тот ответил кратко, всего тремя словами: «Обратно в каменоломню».