Отсталая
Шрифт:
— Какое время прекрасное! — сказала Арина Дмитревна, входя с Машей в детскую. — Ну как вы, родная моя, себя чувствуете?
— Все недомогаю, — отвечала Анна Федоровна, — к погоде что ли всю развалило; да и заботы всякие крушат, обо всем надо подумать. Вот она подрастает, дочка-то моя, а я с места двинуться не могу, ни присмотреть, ни поучить, — так уж на волю божию!.. Да и много!..
Анна Федоровна выразительно махнула рукой.
— Что вы так беспокоитесь! — сказала Арина Дмитревна, — Марья Петровна так умны, что за ними не нужно присмотра.
— Ну какой еще ум! еще в голове ветер ходит. Маша молча и чинно сидела, сложа руки на коленях.
— На что ты похожа! — обратилась к ней мать, — полюбуйся на себя! Где ты была, как я отдыхала? Чай, с Матрешкой все луга, все болота обегала? Прекрасная, достойная подруга!
— Я
— Им скучно, — вмешалась Арина Дмитревна, — ведь сами посудите, какая здесь сторона: самая глухая, необразованная. Все усадьбы, что получше, опустели.
— Что за скука такая! В ее годы я никакой скуки не знала… Вот какое время приходит! — обратилась со вздохом Анна Федоровна к Арине Дмитревне, — может придется и дрова, и воду самой носить… Слышали, Арина Дмитревна?
— Слышала, — отвечала та, уныло качая головой.
— Что же это будет-то?
— Уж и Бог знает что!
— Да правда ли?
— Правда, матушка, правда!
Вошла Аграфена, и разговор прекратился; но Аграфена по таинственной мине собеседниц догадалась в чем дело и подумала:
— А, видно, за живое забирает!
Это было в то время, когда первая живая весть об освобождении крестьян пронеслась грозным ударом над мраком закоснелого эгоизма и невежества.
— Уж я не знаю, как и быть, — продолжала Анна Федоровна, когда Аграфена вышла из комнаты, — ну куда я, старуха, поспела! да я с голоду и холоду умру. Все растащат, все разворуют. Вон уж теперь же начали медведями смотреть, и рожи-то сделались немилые… Ох, Арина Дмитревна! глаза бы мои не видели, уши бы не слушали!.. Вот надо бы с Яковом Иванычем посоветоваться, да теперь его с собаками не сыщешь, — он все по помещикам. Никто ведь ничего не знает, все в затруднении, никто не ожидал… Уж, конечно, к нему обращусь, больше не к кому.
— Да вы бы, родная моя, Тиме моему приказали разведать. Ведь он эти дела должен знать, сам в палате служил. Голова у него — слава Богу; только вот злые люди обидели…
— Вот там увижу… — отвечала Анна Федоровна нерешительно.
Арина Дмитревна осталась ночевать. Маша вскоре после чаю ушла в сад. В голове ее проходили мысли и вопросы несвязной вереницей. Маша чувствовала, что находила какая-то туча, приближалась беда. Тревога матери неприятно отзывалась в ее душе. Ей было и страшно и ново все слышанное. В ней завязалась борьба — решался вопрос: хорошо или дурно? Вот и Матреша уйдет… Маша к ней привыкла, так скучно ей будет без нее… и других не будет: Дарьи, Катерины, Федосьи… Теперь ей все кланяются, барышней называют, а там будут как равные…
— Что ж это такое, Господи! что же это будет? — сказала она вслух; но тут же успокоила себя мыслью, что может это так, одни слухи, что может быть, и ничего не будет.
— Вы, барышня, никак сами с собой говорите, — сказала Матреша, вынырнув из-за куста.
— Да так, что-то скучно стало, — отвечала Маша.
— О чем вам, барышня, скучать? Еще у вас, слава Богу, горя нет никакого.
— А у тебя разве есть горе, Матреша? Разве только от горя скучают?
— Да как же не от горя! Вот у меня — все сердце ноет…
— Отчего же?
— А вот, барышня, знаете, песенка поется:
Я не знала ни о чем в свете тужить,Пришло время — начало сердечко ныть…— Что ж ты, влюблена что ли?
Матреша выразительно вздохнула и не отвечала.
— Да ну, скажи, — продолжала Маша, — я только в книжках читала про любовь. Скажи всю правду! я никому, никому не расскажу.
— Да ведь у меня с вами и слово тайное, и дума крепкая, чего я не могу скрыть от вас. Только, чур, никому ни словечка.
— Уж я обещала, знаешь меня.
— Вы знаете Гришку Ястреба из Нелюдова? Ну, он еще барыне на прошлой неделе рыбу продавать приносил.
— А! знаю: кудреватый такой, красивый.
— Ну вот, вот!..
Матреша потупилась и замолчала.
— Так что же, Матреша, рассказывай.
— Что уж и рассказывать-то, не знаю… Все мое сердечушко изныло по нем!
— Давно ли ты с ним познакомилась?
— Знала-то я его давно, еще ребятами о праздниках играли вместе, да вот полюбила-то недавно. А случилось это уж я и сама не знаю как. Послала меня, еще по ранней весне, барыня в лес за березовыми почками.
По мере того как рассказывала Матреша, голова Маши все ниже и ниже склонялась к сочной траве, благоухающей своими простыми невыхоленными цветами; по лицу молодой девушки разливался все сильнее и сильнее яркий румянец стыдливости и какого-то непонятного ей самой негодования; в ней бушевал аристократизм оскорбленной добродетели и вставали семена беспощадной строгости правил, внушенных матерью в разные времена как в разговорах с ней, так и в суждениях с другими.
В углу, где родилась и взросла моя барышня, веял какой-то дух, беспощадный к человеческим слабостям; строгость, доходившая до ожесточения в отношении сердечных увлечений. Вообще в этом мирном уголке, как называли тот край его обитатели, было много земных поклонов и мало молитвы; много слов и мало дела; много строгости и мало любви, которая выражалась только при рассуждении о постной пище во время постов поговоркой: "Рыбу ешь, да рыбака не съешь", причем, впрочем, никто не решился есть рыбу в неположенный срок… На Машу не мог не действовать сильно этот окружавший ее мир, и в душе ее не сложилось пока никакого для него отпора. У нее была хорошая, честная натура, но не столько чуткая, чтоб угадать самой по себе, без особенных нравственных толчков, правду в жизни… С другой стороны, все Тирсисы и Дориды, вычитанные Машей в "Утехах любословия", не могли ей дать понятия об истинном проявлении чувства и быть применимы к живым людям. Они развили в ней только какую-то ложную щекотливость воображения и понятий. Столкновение с простой, неприкрашенной, но искренней и горячей страстью возмутило и обидело Машу. Она вдруг увидала себя как бы одураченной сама собой и другими, и ей не хотелось ни за что согласиться с этим.
Выслушав рассказ Матреши, барышня быстро подняла полову и обратила к своей собеседнице пылающее гневом и гордостью лицо.
— Как ты смела мне это рассказывать!? — крикнула она, — как ты могла дойти до того, чтоб мне говорить это? Ты забыла кто я и кто ты!
Матреша остолбенела. Вечно румяное лицо ее стало бледное как полотно; губы передергивало какой-то бессмысленной, судорожной улыбкой.
Маша взглянула на нее и продолжала уже тоном ниже:
— Зачем ты мне говорила про это?
— Матушка-барышня, виновата! я не знала… — отвечала Матреша, вдруг залившись слезами.
У Маши упало сердце, она прониклась безотчетной жалостью; она готова была обнять и утешить оскорбленную девушку, но чувство нравственной гордости не допустило ее до этого.
— Бесстыдница! — сказала она дрожащим голосом, — целоваться с мужчиной! Разве ты не знаешь, какой это срам? Зачем ты это делала?
— Я и сама не знаю, барышня, я в себе не властна.
— Пустое!
— Это вы оттого так изволите говорить, что сами еще не испытали… — робко заметила Матреша.