Оттепель
Шрифт:
Соколовский пробует начать разговор:
— Когда я болел, ко мне приходил художник Пухов. В последний раз мы говорили о Гойе. У него есть две картины — «Молодость» и «Старость». Смерть выметает метлой засидевшихся, как дворник… Да, так Пухов мне сказал, что он теперь рисует шоколадные конфеты. Человек совершенно сбился с толку. По существу, мальчишка… Простите, я сбился. Я хотел рассказать, что спросил его о Леонардо…
Он не кончает фразы — глупо. Вообще не так уж интересно, какими красками писал Леонардо. Вера рассердится, скажет, что устала. Лучше молчать.
Вера потравила скатертку на столе, переставила лампу, опустила штору,
— Я сегодня была у старого Пухова, у него был один из его учеников, интересный мальчуган, увлекается анатомией, хочет пойти на медицинский факультет… Вы не устали, Евгений Владимирович? Вам после такой болезни не следует переутомляться…
Он не отвечает.
В соседней комнате бьют часы. Девять.
Соколовский вдруг встает и глухо, еле слышно говорит:
— Вера Григорьевна, вы тогда не поняли, почему я рассказал про алоэ. Когда я лежал больной…
Она поспешно его прерывает:
— Не нужно! Не говорите…
Они снова молчат. Вера Григорьевна отвернулась, и Соколовский не видит ее глаз. А все время он думает о том, как она на него глядела, когда он лежал в жару.
У нее не хватает голоса, она едва выговаривает:
— Евгений Владимирович, мы не дети. Зачем об этом говорить?
Звонок: доктора просят к мальчику Кудрявцевой.
Вера Григорьевна поспешно надевает пальто, навязывает платком голову. Он знает: они расстаются на много дней, он уныло говорит:
— До свидания, Вера Григорьевна.
Она смущенно качает головой:
— Евгений Владимирович, подождите меня. Я скоро вернусь.
Она улыбается. У нее теперь лицо очень молодое и растерянное. Если бы сейчас Лена ее увидела, она подумала бы: я, кажется, старше… Но Лены нет. В прихожей темно, и Соколовский ничего не видит — ни улыбки, ни глаз, но ему кажется, что Вера смотрит на него так, как смотрела в ту ночь.
Он терпеливо ждет ее, стоя у окна.
А за окном волнение. Зима наконец-то дрогнула. На мостовой снег растаял, все течет. Только вон там, в палисаднике, еще немного снега. Форточка открыта, а не чувствуется. Жалко, что окно замазано, нельзя открыть. Сквозь форточку доносятся голоса.
Все сразу стало живым и громким.
Смешно! Сейчас Вера придет, а я даже не думаю, что я ей скажу. Ничего не скажу. Или скажу: «Вера, вот и оттепель»…
17
Меньше всего Танечка ждала Володю. Он ведь не был у нее с января. Два раза они случайно встретились на улице, он говорил, что киснет, что, может быть, как-нибудь зайдет, но в общем встречаться не стоит — они только расстроят друг друга. Танечка поняла, что с Володей все кончено, немного поплакала, потом решила, что он прав, лучше вовремя порвать, чем тянуть.
И вот он явился ни с того, ни с сего. Ей стало обидно:
— Не думай меня растрогать. Ты сам говорил, что нужно кончать. Я с тобой вполне согласна. Глупо возвращаться к тому, чего уже нет.
Володя печально улыбнулся.
— Я и не собираюсь тебя уговаривать. Просто настроение у меня противное, а на дворе весна. Я шел мимо своего дома и подумал: может быть, ты тоже скучаешь, — решил предложить тебе пойти погулять. Можем пойти в городской сад…
Володя угадал: Таня тоже была в дурном настроении, да и ничего веселого в ее жизни не было. После того как она перестала встречаться с Володей, за ней начал ухаживать актер Грифцов. Он ей не нравился — бездарный,
Она ответила Володе
— Хорошо, пойдем. Что, по-твоему, надеть — пальто или плащ?
— Плащ. Тебе он больше идет, и потом совсем тепло. Ты разве сегодня не выходила?
— Выходила, но не помню, не обратила внимания…
На улице было светло и весело. Блестел мокрый тротуар. В киоске еще стояли вылинявшие бумажные цветы, но между ними сверкали обрызганные водой букетики фиалок. Танечка, однако, шла грустная. Ей казалось, что Володя позвал ее только для того, чтобы обидеть. Ему хочется показать: стоит меня поманить, как я все забуду… Вот уж не так! Может быть, у меня и были к нему чувства, но все это давно прошло.
Ей хотелось сказать ему что-нибудь злое.
— Мы с тобой давно не видались. Как ты живешь? Или, если говорить твоим языком, хорошо ли зарабатываешь?
— Скорее плохо. Мне не повезло. Я сделал портрет передовика индустрии Журавлева, а его сняли. Говорят, он теперь заведует артелью, которая изготовляет канцелярские скрепки. За портрет не дадут и десяти рублей.
— Ты очень опечален?
— В общем нет. Это хорошо, что Журавлева сняли.
— Но все-таки что ты делаешь?
— Сдал недавно панно для клуба пищевиков. Надеюсь получить что-нибудь в том же духе…
— Значит, халтуришь, как раньше. А что делает Сабуров?
— Живопись. Я позавчера у него был. Оказывается, к нему приходили из союза, сказали, что возьмут две его вещи для выставки. Он говорит, что отобрали самые скверные. Но все-таки это хороший признак, я за него радуюсь…
— Странно! Ты мне доказывал, что он шизофреник.
Володя не ответил.
Перед ними шла парочка; даже по спинам видно было, что это влюбленные, которые ведут бурный разговор. Володя усмехнулся:
— Мы с тобой идем как старики, отпраздновавшие золотую свадьбу.
— Не нахожу. Мне лично нечего особенно вспомнить.
— А я кое-что вспоминаю… В общем это неважно. Сабуров написал новый портрет своей хромоножки — в розовой блузке…
— Тебе не понравилось?
— Нет, очень понравилось. Но такой не возьмут на выставку.
— И что из этого следует?
— Ровно ничего. Или, если хочешь, следует, что я халтурщик. Но это не ново.
— Ты мне доказывал, что все халтурят. Почему же у тебя такой минорный тон?