Отягощенные злом, или Сорок лет спустя
Шрифт:
Г.А. иронии не принял. «Ты хорошо представила себе, как это будет? – спросил он. – Этих мальчишек и девчонок будут волочить за ноги и за что попало и швырять в грузовики, их будут избивать, они будут в крови. Потом их перешвыряют на платформы, как дрова, и куда-то повезут. Тебе это ничего не напоминает?»
Она несколько побледнела и построжела, но тут же возразила, что Г.А. сгущает краски, все эти ужасы вовсе не обязательны, всё будет проделано вполне корректно и в рамках человечности.
Г.А. сказал: «Ты прекрасно понимаешь, что никакой корректности при выполнении подобных акций быть не может. Наши дружинники и наша милиция – это всего-навсего обыкновенные горожане, точно такие же обезумевшие от беспокойства родители, родственники
Она нервно закурила, ломая спички, и снова сказала, что Г.А. сгущает краски, что она и сама, разумеется, не видит ничего хорошего в этой акции, но вовсе не намерена рассматривать её как некую преступную трагедию. Главное – всё тщательно и чётко организовать. Разумеется, всем участникам будет внушено, что они действуют во имя добра и должны действовать только добром…
Г.А. не дал ей договорить. «Держу пари, – сказал он с напором, – что сама ты не осмелишься присутствовать на этой акции. Ты всё тщательно и чётко организуешь, ты произнесёшь нужные речи и дашь самые правильные напутствия. Но сама ты останешься здесь, за этим вот столом, – заткнув уши и закрыв глаза, будешь сидеть и мучительно ждать, пока тебе доложат, что всё окончилось более или менее благополучно».
Еле сдерживаясь, она объявила, что не желает больше слушать этого карканья. Она совершенно убеждена, что никаких ужасов не произойдёт.
Г.А. сказал печально: «Ты наговариваешь из себя. Я ведь вижу, ни в чём ты не убеждена. Ни в какие магические свойства инструкций и напутствий ты не веришь. Ты же умница, ты же знаешь людей. И, конечно, ты своевременно позаботишься о том, чтобы все больницы города были приведены в полную готовность, ты и соседние медсанбаты задействуешь, и в тылах твоей армии двинутся на Флору десять, двадцать, тридцать карет „Скорой помощи“… Само решение твоё организовать эту акцию уже проделало дырку в твоей совести. Сейчас ты эту дырку начала латать и будешь латать её дальше…»
И тут она сорвалась. «Прекрати демагогию! – почти закричала она. – Перестань выкручивать мне руки! И не воображай, пожалуйста, будто я стану разводить антимонии вокруг моей дырявой совести, когда речь идёт о судьбе детей, которых ежедневно отравляет эта зараза…»
Тут вот, совершенно не вовремя, у меня опять схватило живот, да так, что глаза на лоб полезли, и я почти перестал слышать что-либо, просто стало ни по чего, (Возрастное это у меня, соматическое или психическое – когда схватывает, разницы никакой. Главное, что не вскочишь, не побежишь вон, да и не знал я, где у них там заведение.) Я сидел, обхвативши свой несчастный живот, и молился только об одном, чтобы лицо моё ничего не выражало. Вспоминалось: харакири; рак желудка; лисёнок, пожирающий внутренности юного спартанца. И сейчас я просто горжусь, что, несмотря на моё несчастье, я всё-таки кое-что услышал, запомнил и даже записал. Правда, только то, что говорил Г.А. От Ревекки остался в памяти один лишь резкий, почти истерический голос, от которого боли мои заметно усиливались, словно попадая в резонанс. А вот Г.А., чем больше она на него кричала, говорил всё тише и печальнее.
Человечность едина. Её нельзя разложить по коробочкам. А человечность, которую вы все исповедуете, состоит из одних принципов, вся расставлена по полочкам, там у вас и человечности-то не осталось – сплошной катехизис. Твой ученик лучше сожжёт свои старые ботинки, чем отдаст их босому фловеру. И будет считать себя человечным в самом высоком смысле: «Пойди и заработай», – скажет он.
(Сейчас я вспомнил: на прошлой неделе какой-то скот подкинул Флоре ящик тухлых консервов. Я, пожалуй, берусь логически обосновать позицию, с которой это деяние выглядит высокочеловечным. Тезис первый: человечность должна быть с кулаками… И так далее.) Человечность выше всех ваших принципов, сказал Г.А. Человечность выше всех и любых принципов. Даже тех принципов, которые порождены самой человечностью.
Потом обнаружилось, что они почему-то говорят уже о лицеях. Оказывается, существуют две крайние точки зрения. Одни считают, что лицеи надобно упразднить как заведения элитарные и противоречащие демократии, а другие – что сеть лицеев, наоборот, надлежит всемерно расширять и открывать по стране не три лицея в год, как сейчас, а тридцать три. Или триста тридцать три. Замечательно, что и в том, и в другом случае самой идее лицея как школы, в которой учат будущих учителей, самым благополучным образом наступает окончательный конец.
Не знаю, заметил ли Г.А. моё состояние, или исчерпалась необходимость в дальнейшем продолжении беседы, но он вдруг (мне показалось – ни с того ни с сего) поднялся и произнёс:
– Что, Рива, дорогая моя, мерзко тебе чувствовать себя госпожой Макиавелли?
И произнёс он это таким странным голосом, что у меня разом прошли все мои боли, и я полностью очухался, – весь мокрый от пота, но в остальном, как огурчик.
Ревекка вдруг покрылась красными пятнами, сделалась совсем старой и некрасивой и объявила с вызовом:
– Понятия не имею, что ты имеешь в виду.
Что и было явным враньём. Прекрасно она понимала, что Г.А. имеет в виду. В отличие от меня.
И тогда Г.А. сказал совсем уже тихо:
– Приговор мне и моему делу читаю я на лице твоём.
И мы ушли. Вежливо попрощавшись.
(Мы свернули по коридору направо и очень скоро оказались перед дверью в сортир. Вопрос на засыпку: зашли мы туда потому, что это понадобилось Г.А. или потому, что он таким образом пал мне деликатно возможность воспользоваться? И тогда, спрашивается, что правильнее: проявить такую деликатность, но зато заставить потом младшего ломать голову, нет ли в этой деликатности некоего унижающего манипулирования его, младшего, самодостаточностью; или прямо сказать ему: сортир направо, я подожду здесь, – что, безусловно, на минутку покажется ему, младшему, неприятно бестактным, но зато не оставит по себе никаких обременяющих сомнений и рефлексий. Не знаю. Я не знаю даже, важно ли это и стоит ли об этом думать. Сам Г.А. наверняка о таких пустяках не думает и в подобных ситуациях действует совершенно рефлекторно. Но, с другой стороны, тот же Г.А. утверждает, что в отношениях между людьми пустяков не бывает.) На лестнице Г.А. процитировал: «Шли головотяпы домой и воздыхали. Один же из них, взяв гусли, запел… Откуда?». Вместо ответа я продолжил: «Не шуми, мати, зелёная дубравушка…». Однако обычного удовольствия от обмена такого рода репликами мы не испытали. Во всяком случае, я. А когда мы вышли на улицу, Г.А. вдруг остановился и, посмотрев на меня и сквозь меня, произнёс задумчиво: «Когда доброму гражданину цивилизованной страны больше некуда обратиться, он обращается в милицию». И мы направились в гормилицию. Три автобусные остановки. Довольно жарко. Тени нет.
У входа в «Снегурочку» нас словно поджидал некий очень молодой гражданин, который пристроился к Г.А. и сказал ему негромко, глядя прямо перед собой: «Они уже автобусы готовят». Я узнал его, это был давешний куст, но уже без репьёв в голове, умытый и облачённый в цивильное, как все добрые граждане.
Г.А. ничего ему не ответил, только кивнул в знак того, что услышал и принял к сведению. Юнец тут же отстал, а Г.А. почему-то пошёл медленнее, без всякой целеустремлённости, а как бы фланируя, и даже руки заложил за спину. Так и профланировали мы по самого подъезда гормилиции. Г.А. молчал, а я – тем более. Перед подъездом он вдруг как-то прочно остановился. «Нет, – сказал он мне, – к этому разговору я ещё не готов. Пойдёмте-ка домой, ваша светлость».