Овидий в изгнании
Шрифт:
– Нам по сюжету надо вполне конкретно…
– А это и есть конкретно. Чего конкретнее. Надо объяснить читателю верную идею. Не бояться объяснять! В то время, как рынок завален низкопробными порнографическими романами, мы должны вспомнить о корнях.
Семен Иванович взял.
– И внук тоже пишет. Пристрастился, на деда глядючи. Коля! принеси рассказики свои. – Коля убежал, топоча ногами. – Такой живчик, все время выдумывает чего-то. Давай сюда, Коленька. – Коля дал ему листок и опять убежал глядеть глазом из-за портьеры. – Ты прояви внимание, Семен, может, и его подключишь, если
– Спасибо вам, – неискренне сказал Семен Иванович.
– Ну, как? – спросили коллеги, когда он вернулся в их лоно.
– Щедро поделился своим творчеством, – безрадостно отвечал старший. – И внука своего. Очень одаренный мальчик.
– Огласи, – немедленно предложил средний сантехник. – Если, конечно, никуда не торопишься.
– А может, я лучше? – попросился младший. – У меня дикция хорошая, и логические ударения я красиво ставлю.
– Нишкни, – одернул средний. – Это добыча Семена Ивановича. Его день.
Семен Иванович, бессознательно приняв позу Бабочкина, кашлянул для затравки и начал оглашать написанный синим карандашом ряд наболевших у Терентия Сервильевича миниатюр.
ВИДЯ ПТИЦУ
Нет, не как другие, бойкие и нагловатые, у которых одна удаль – подскокнуть и отобрать у соседа, – медленно, валко тянется он по грязному снегу, крыло отставляя. Черный клюв его смотрит смуро, и весь его профиль – кривым углом – говорит: «Отойди, не надо мне крошек твоих сердобольных, дай умру спокойно».
Неужели кто из нас чует в себе достаточно силы, чтоб соступиться с матерью-природой? Разве амбициями, которых у нас всклень налито, разве оружием, которым лязгаем и гремим мы на всех континентах, хоть на волос тончайший, хоть на мельчайшую волоса дольку прибавим мы века себе? И те, кто с презреньем озирается на бремя старости чужой, – и у них продрогнет что-то такое в душе, догадайся она на мгновенье, что это – и им, что это – и для них, неотступное, неумольное, неминучее…
Живешь, живешь, и одну разве что изучишь мудрость: есть в природе закон, который мы ни модернизировать, ни переиначить на свой салтык не сумеем.
Умней она.
Мы – уйдем, она – останется.
– Все? – простодушно спросил младший сантехник.
– Чего ж тебе, – сказал средний. – Мысль полностью обнажена. Ворон может умереть. Еще есть чего, Иваныч?
– Вот про продуктовый, – сказал старший сантехник, листая тетрадь. – Тут длиннее.
В МАГАЗИНЕ
Старый дом – дух купечества, хваткого, жадного до жизни, чудится здесь по углам. Ни из кряжистых порогов, ни из ядреной мозаики, которую разъедало-разъедало время, да не разъело, ни из коварных столпов коринфских, подпирающих ввысь укатившийся потолок, духа этого не выдавишь, метлой не выгонишь.
Перед входом, где густо еще не дышал пряный запах с обеих сторон, притулилась близ водосточной трубы, от дождя темнея – гранитная доска с мемориальной надписью. Извещаемся из нее, что в революционные дни был здесь штаб восставших.
Не узнать из нее, рабски недоговаривающей, – а ведь впоследствии были здесь часты и эсеровские заседания, когда еще на весах нерешенности висело, им ли, большевикам ли над всем стать. Как в Игоревы времена, когда, от властолюбья охмелев, бросали жребий о полюбившейся девице, бились тут за Русь, уже ослабшую, уже любому готовую поддаться. «Не столь позорно пораженье, как славна борьба» – может, и утешались этой мыслью, пока не вышло проигравшим окончательного приговора: езжай, мол, в неласковую студь полярную, а то и подале, где горя нет и где всегда тепло.
Брожу; сыры, колбасы, крепкий дух довольства. В освещенном прилавке за стеклом разлеглась свиная голова, так вальяжно, будто ей и невдомек, что она нынче не при прежнем теле. Смотрю в глаза ей сонные, накатило.
С тех пор, как стреляли здесь, и судили, и были судимы, и мучились повинно и неповинно, и творили все то, что потом назвалось историей отечественной, историей отечества – а что осталось? Что уцелело от крови той, что здесь рекой лилась, – вот эти глаза сытые, и в смерти своей довольные, глаза у головы без тела?
Вот что осталось – изобилие. Чего же лучше.
Хочешь – грудинки возьмешь, а хочешь – скучающая девушка, упершаяся крепкой грудью в прилавок, нехотя от него отслонится и отоварит тебя то свининкой, а то и карбонатом расфасованным.
Из чего хочешь сколотим, сварганим себе сытость рабью – да что далеко ходить, из своей же стыдобы, из греха своего же.
– Это на Энгельса, – сказал младший. – Я там ряженку беру.
– Бери лучше у нас в ларьке, тут всегда свежая. Иваныч, я думаю, главную линию мы уловили. Мыслительный заряд не даром грянул. Хватит пока; может, потом, в минуту задумчивости. А чем внук радует?
– Внук-то, – сказал старший, проглядывая его листок. – Внук больше насчет сюжетного. Тут вот про безмен чего-то сочинено. С жертвами.
– Ишь ты. Так не тяни, давай с жертвами.
ЖЕЛЕЗНЫЙ БЕЗМЕН
Однажды геологи собирались в экспедицию, их было семеро. Они решили свесить все те вещи, которые им надо было взять с собой, чтобы знать, насколько тяжело им будет. Один принес железный безмен и они начали вешать. Потом один геолог говорит другому: «Почему это мой чайник тянет на семь кило, а твой пакет с картошкой – на пять?» Тот говорит: «Не знаю». Они думали, что ошиблись, и стали перевешивать, но выходило все также. И все другие вещи показывали совсем не такой вес, как должны. Тогда они бросили этим заниматься и пошли в поход так.
А во время экспедиции они начали по очереди умерать, и каждый умер в тот день, какое число показал ему безмен. Только один из них не умер – тот, кого был безмен.
– Ну, что, – благосклонно сказал средний, – бизарненько. Кровавый елизаветинец. Наследственный лаконизм при одновременной постановке больших социальных проблем. Еще чем раскрасишь сумерки?
– Тут вот, – нашел Семен Иванович, – про колодец.
– Про гиперпространство? – заинтересовался младший.
– Нет. На селе.