Ожидание
Шрифт:
Особенно повлияла на меня книга Бергсона «Два источника морали и религии». Я знал, что никогда не стану настоящим христианином. Быть христианином — это значит любить людей, не заботиться о себе, не думать о своих удовольствиях, жертвовать собою, все отдавать. Как та женщина у Толстого, в «Фальшивом купоне». Она за всеми ходила, стирала, готовила, отдавала последнее. А ее все ругали и даже били. Я так не мог бы, умер бы от утомления и скуки. Я только о себе всегда думал, о моих мыслях, о моих чувствах. Эта моя неспособность любить меня огорчала. И вот у Бергсона я нашел утешение. По его словам выходило, что жизнь и вещество, которые наполняют мир, присутствуют
Тогда не будет моей вечной усталости.
Привитые мне моим русским воспитанием представления о Правде еще жили в моем сознании. Правда — это добро, справедливость, Россия, евангельская милосердная любовь. Теперь Бергсон открыл мне, что Правда — это также свобода, равенство и братство, утверждение абсолютной ценности личности. Когда я прочел в «Двух источниках морали и религии», что идеал демократии евангельского происхождения, все мои политические идеи изменились. До тех пор я знал о демократии только по курсу государственного права: описание систем выборов и перед кем ответственно правительство. Мне не приходило в голову, что это может иметь отношение к Правде. А теперь мне все ясно стало: свой эгоизм, свою неспособность любить я искуплю, отдав свою жизнь за демократию.
Незадолго до Мюнхена я познакомился с бывшим эсером — Эммануилом Осиповичем Кладинским. Окруженные угрюмым недоброжелательством большинства эмиграции, остатки демократической интеллигенции жили тогда обособленно, в своих закрытых партийных клубах для пожилых людей. Но Эммануил Осипович или Мануша, как его все называли, пришел к убеждению, что «надо идти в эмигрантский народ». С проповедью этой открывшейся ему идеи он выступал повсюду, где только соглашались его слушать: в кружках студенческого христианского движения, у евразийцев, у младороссов, в Пореволюционном клубе и даже в Союзе русских дворян.
Задумав восстановить в эмиграции «орден русской интеллигенции», он начал устраивать у себя собрания, на которые приглашал эмигрантских сыновей: «пореволюционеров» и таких, как я, монпарнасских завсегдатаев, потерявших от долгого одиночества здравый смысл.
Меня поразил один разговор с Манушей в его кабинете. Желая что-то мне объяснить, он сказал:
— Это было когда умерла моя жена. Я лежал здесь, в этом кабинете на диване и мне стало страшно моего одиночества. Я спрашивал себя: Что же теперь делать? Как дальше жить?
Мне было странно, что он рассказывает мне, постороннему ему человеку, о смерти своей жены. Говорили, он очень ее любил. Смотря на его седую голову и большое грузное тело, я представил себе, как он, словно маленький мальчик, запертый в темной комнате, лежал тут на кожаном диване, напоминавшем мне диван в папином кабинете в нашей квартире в Москве. Мануша между тем продолжал:
— И вдруг мне пришла в голову мысль, от которой у меня закружилась голова. Я встал с дивана и в волнении начал ходить по кабинету. Господи! как же я прежде этого не видел? Ведь у меня…
???
…трел [4] . Глаза у него блестели, точно он сам удивлялся тому, что с ним произошло. — В соседней комнате меня ждали друзья. Они за меня боялись, боялись, что я не перенесу горя. А я, когда я к ним вышел, я улыбался. С тех пор я всегда улыбался.
Что это значит «золотая жила»? Что ему тогда открылось? Может быть, ему потому ничего больше не страшно, что он любил свою жену и людей и верил в Бога и в человеческое дело на земле. Но все-таки, как он мог улыбаться, когда его жена умерла?
4
В этом месте в книге дефект печати: пропущена одна строка текста после слов «у меня» и перед обрывком слова «трел», вместо этой строки напечатана другая. Прим. читателя.
Я боялся, что скорее всего Бога нет. Я не мог последовательно об этом думать. Я хотел верить и постоянно говорил о религии и мистическом опыте. Но когда я пытался представить себе, что Бог есть, я сразу чувствовал невероятность этого. Это слишком бы соответствовало человеческому желанию, так не бывает. Все богословские построения казались мне произвольными и до того несоизмеримыми с непосредственным чувством необъяснимости жизни, что я не мог серьезно о них думать. Но когда я спрашивал себя, могу ли я допустить, что мир, жизнь, сознание возникли случайно, мне это казалось таким же невероятным, как существование Бога. Нет, к моему отчаянию, все же не таким невероятным. Потому я так и ненавидел утверждения Бертрана Рассела, что человек, со всеми его надеждами, страхом, любовью и верованиями только порождение случайного сцепления атомов и человечество обречено бесследно исчезнуть в грядущей неизбежной гибели солнечной системы. Ни героизм, ни вдохновение, ни вера, ни любовь не могут победить смерть. Я не находил возражений, мне самому все это приходило в голову с неотразимой убедительностью. Тем мне был отвратительнее самодовольный, бодрый и глумливый тон Рассела.
Зато с какой надеждой я читал в книгах других философов, что позитивизм и сиантизм девятнадцатого века устарели, материализм — не наука, а такая же метафизика, как религиозные мифы, и сегодня еще недавно невообразимые опытные данные позволяют считать сознание не эпифеноменом движений молекул и атомов мозга, а высшим выражением «жизненного порыва». Я с жадностью и благодарностью перечитывал вдохновляющие доводы Бергсона. Но именно потому, что эти доводы так отвечали моему желанию, они мне казались менее убедительными, чем утверждения Рассела. Словно я считал более вероятным, что мир устроен не так, как мне хочется.
И все-таки после чтения Бергсона я несколько раз испытывал состояние вдохновения, подъема. Меня смущало только, что ничего не происходит, не меняется. Я по-прежнему был одинок, по-прежнему ничего не делал и сладострастные мечтания и грусть по-прежнему мешали мне сосредоточиться. Но я все надеялся. Мне казалось, если изо всех сил не примиряться, там что-то должно сотрястись.
Часть вторая
I
Я сразу увидел наших: Николай Георгиевич, Коля Грейс, Полянский, Рогдаев, Изаковский. Только Глебов больше не приходил на наши сборища в этом знаменитом монпарнасском кафе. Год тому назад он покончил самоубийством.
— Здравствуй, Гуськовер. Что это у тебя такое выражение, будто у тебя живот болит? — ухмыльнулся Полянский, смотря на меня с глумливым удовольствием.
— Правда, Владимир Васильевич, у вас все лицо будто распадается на кусочки, — с добродушной понимающей насмешкой в глазах сказал Николай Георгиевич.