Ожидание
Шрифт:
Еще больше я любил останавливаться около окон, что выходили на Восточную реку. На Куинс, на том берегу, было скучно смотреть. Железный мост, светло-коричневая, словно сложенная из детских кубиков церковка. За ней оловянно светлеет не то канал, не то асфальт. Приземистый, жалкий город по сравнению с Манхаттаном. Все какие-то склады, заводы, цистерны, дымят фабричные трубы. Будто вся земля там дышала, дымилась сопками. Проходили облака и цвет столбов дыма менялся. То серые, то ярко белые, то бурые, почти черные, они, клубясь, подымались в небо, бледнея и тая в вышине как призраки.
А на реку никогда не было скучно смотреть. Странно, внутри здания, по
И всегда все по-иному освещено. Один день солнце. Небо почти по-летнему голубое, лишь снизу линялое, почти белое. Но и эта белесина постепенно голубеет. Вода совсем синяя. А на другой день все голубовато-серое и только на юго-востоке лиловая мгла и сквозь эту мглу нежно расцветает розовое сияние. Еще через день весь вид за окном будто внутри огромного хризолита: зеленая река, зеленое небо.
Только во время перерыва на завтрак, я мог смотреть подолгу. К счастью, окна столовой для служащих выходили на восток.
Столовая всегда переполнена. Сплошной гул голосов, звякают ножи и тарелки. Только изредка вдруг отчетливо прозвучат отдельные слова или раскаты смеха. От всего этого шума, от усталости и оранжерейно нагретого воздуха начинала кружиться голова. За усовершенствованным зеленоватым стеклом окон — небо, облака.
Внизу река. Между светлых и будто неподвижных лас стремнина рябит мелкими свинцовыми волнами. Если долго смотреть, начинает чудиться — бетонно-стеклянная, сорокаэтажная громада отплывает в воздушную бездну.
Сегодня я оказался за одним столиком с Джо. Он рассказывал о своем последнем любовном похождении: «когда она разделась, я прямо ахнул, настоящая нимфа!»
Рассеянно взглянув, я вдруг увидел: в окне бесшумно движется большой пароход. Дым из его трубы развевается по ветру гордо и прекрасно. Так развевались перья на шлемах паладинов, так на картине Тициана Карл Первый в золоченых доспехах едет на коне, держа копье наперевес. Билось сердце. Будто духовой оркестр играл там торжественный марш. Но я не мог расслышать. В потустороннем ландшафте за стеклом корма парохода неудержимо, как с экрана волшебного фонаря, ускользала за косяк оконной рамы.
Я стал всматриваться. Пасмурное небо набухло снегом, только на юге, над белыми вершинами облаков, бездонная синева. Все чудесно освещено, одновременно и ярко и туманно. Поперек реки теперь перебивается буксир. Из его высокой трубы всходит в мглистом тумане жемчужно-белый, неземной дым. Потом ветер переменился, дым свалился на бок, стелется почти над самой водой, но вдруг опять взвился и вот обернулся вокруг трубы. Труба стала похожей на танцовщицу с шалью или на тореадора с мулетой. Ветер кружит снежинки.
Боже, до чего прекрасно! Казалось, душа не выдержит такого восхищения. Нет, это не может перестать быть. И все это во мне, мои восприятия. Значит, и мое сознание сохранится… Недоказуемая уверенность в этом и, в то же время, мучительное недоумение. Внизу, за окном, под расползающейся кисеей тумана, широкая и многоводная Восточная река спокойно текла в лоне невообразимой бездны. И река и великий простор неба, казалось, смотрели в эту бездну с молчаливым согласием. С таким выражением переглядываются взрослые, когда говорят о недоступном пониманию детей. Но я отъединен от этого покоя, всегда чувствую страх. Так странно: видеть мир, знать разумом, что меня создали и во мне действуют те же силы, которые создали его — и одновременно знать, что в этом дивно прекрасном мире я, как все живое, приговорен к смерти. Небо с равнодушием беспамятства будет смотреть, как я умираю, и Восточная река все так же дремотно будет течь в океан еще миллионы лет. Я чувствовал теперь глубину и холод ее вод, как если бы я лежал там на дне. И такая же отъединенность от людей. У нас у всех более или менее одинаковое сознание, причастное единому, первоначальному, всеобъемлющему сознанию, которое должно быть. (Ну пусть не думают, я не последователь Аверроеса).
И все-таки никакого братства, на войне убивают друг друга. Да не только на войне, ночью опасно ходить по улицам. Вот это и есть самое страшное, из-за чего не хочется жить — зло в самых истоках жизни. Пусть даже мир не имеет человеческого значения, пусть смерть непобедима, но лишь бы люди, оставшись одни, стали братьями, как об этом мечтал Версилов. Тогда была бы надежна. Это вовсе не сентиментальность. Я видел эту тоску по братству у солдат на войне. Тут какая-то ошибка. Если бы вместо того, чтобы ходить на службу, я мог бы заниматься философией и живописью, мне открылось бы…
— Посмотри на эту блондинку, — сказал Джо, — какие у нее большие груди.
Мне стало досадно. Я сам всегда думал о женщинах. Это мешало мне сосредоточиться.
VIII
Вчера я был на собрании памяти Василия Павловича Зырянова. Его смерть всех поразила. Он никогда не жаловался на здоровье, а вскрытие показало, что у него был рак.
Я знал Зырянова еще по Парижу. Так же, как Бобровский, он бывал на наших собраниях у Мануши. Но обыкновенно он не участвовал в наших спорах, а только внимательно слушал. Наше увлечение декадентством и мистикой, наши «монпарнасские» разговоры должны были его отталкивать. Он был человек аскетически добродетельный. Мы верно казались ему какими-то огарочниками. Но если он мог кому-нибудь из нас помочь, он делал это с готовностью, просто и дружески. Когда по приезде в Нью-Йорк я пришел к нему, он обнял и поцеловал меня, с участием расспрашивал, как я прожил все эти годы, что мы не виделись. Я чувствовал, он по-настоящему был рад, что я вернулся с войны жив и невредим.
Сначала я шел по Риверсайд Драйв, рассеянно смотря за балюстраду парка, спускавшегося по откосу к реке. Я вдруг опять увидел красоту природы. С каждым моим шагом купы деревьев, как в старинном церемонном танце перестраивались в новых сочетаниях и соответственно сдвигались их бархатные тени на освещенных солнцем светло-зеленых лужайках. Все менялось, образуя все новые картины, полные очарования.
Какая волшебная свобода: посмотреть вокруг себя — и увидеть красоту мира. Она возникала словно по моему велению. Но я почти сейчас же почувствовал усталость. Мне было легче продолжать думать мои обычные унылые и ничтожные думы, чем сосредоточиться на радости каждого мгновения жизни: дышать, видеть свет, небо, деревья, дома. Как странно: нам даром дан гениальный «небосвод», прекраснее и в раю не будет, а вместе с тем жизнь так устроена, что редко смотришь на небо. Отвлекают земные заботы, злоба дня.