Озноб
Шрифт:
за водкою для старика, -
ей полагался бог красивый
в чертоге, солнцем залитом,
щеголеватый, справедливый
в старинном платье золотом.
Но посреди хмельной икоты,
среди убожества всего
две почерневшие иконы
не походили на него.
За это — вдруг расцвел цикорий,
порозовели жемчуга,
и раздалось, как хор церковный,
простое имя жениха.
Он
поднес ей желтый медальон
и так вполне сошел за бога
в своем величье молодом.
И в сердце было свято-свято
от той гармошки гулевой,
от вин, от сладкогласья свата
и от рубашки голубой.
А он уже глядел обманно,
платочек газовый снимал,
и у соседнего амбара
ей груди слабые сминал…
А Настя волос причесала,
взяла платок за два конца,
а Настя пела, причитала,
держала руки у лица.
«Ах, что со мной ты понаделал,
какой беды понатворил!
Зачем ты в прошлый понедельник
мне белый розан подарил!
Ах, верба, верба, моя верба,
не вянь ты, верба, погоди.
Куда девалась моя вера -
остался крестик на груди».
А дождик солнышком сменялся,
и не случалось ничего,
и бог над девочкой смеялся,
и вовсе не было его.
Он приготовил пистолет…
Он приготовил пистолет,
свеча качнулась, продержалась.
Как тяжело он постарел.
Как долго это продолжалось.
И вспомнил он издалека -
там, за пределом постаренья,
знамена своего полка,
сверканья, трубы, построенья.
Не радостно ему стареть.
Вчера побрел, побрел далеко
на первый ледоход смотреть,
стоял там долго, одиноко.
Потом отправился домой,
шаги тяжелые замедлил
и вдруг заметил, Боже мой,
вдруг эту женщину заметил.
И вспомнилось — давным-давно
гроза, глубокий след ботинка,
ее плечо обведено
оборкой белого батиста.
Зачем она среди весны
о той весне не вспоминала,
стояла просто у стены,
такая жалкая стояла.
И вот смертельный этот гром
раздастся, задевая рюмки,
и страшно упадут на гроб
жены его большие руки.
Придет его бесстыдный друг,
успевший прочитать в газете.
Для утешенья этих рук
он поцелует руки эти.
Они
и взглянет он непринужденно,
как на подушке ордена
горят мертво и отчужденно.
ПЯТНАДЦАТЬ МАЛЬЧИКОВ
Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше,
а может быть, и меньше, чем пятнадцать,
испуганными голосами
мне говорили:
«Пойдем в кино или в музей изобразительных
искусств».
Я отвечала им примерно вот что:
«Мне некогда».
Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники.
Пятнадцать мальчиков надломленными голосами
мне говорили:
«Я никогда тебя не разлюблю».
Я отвечала им примерно вот что:
«Посмотрим».
Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно.
Они исполнили тяжелую повинность
подснежников, отчаянья и писем.
Их любят девушки -
иные красивее, чем я,
иные некрасивее.
Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно,
а подчас злорадно
приветствуют меня при встрече,
приветствуют во мне при встрече
свое освобожденье, нормальный сон и пищу…
Напрасно ты идешь, последний мальчик.
Поставлю я твои подснежники в стакан,
и коренастые их стебли обрастут
серебряными пузырьками…
Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь
и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно,
как будто победил меня,
а я пойду по улице, по улице…
Чем отличаюсь я от женщины с цветком…
Чем отличаюсь я от женщины с цветком,
от девочки, которая смеется,
которая играет перстеньком,
а перстенек ей в руки не дается?
Я отличаюсь комнатой с обоями,
где так сижу я на исходе дня,
и женщина с манжетами собольими
надменный взгляд отводит от меня.
Как я жалею взгляд ее надменный,
и я боюсь, боюсь ее спугнуть,
когда она над пепельницей медной
склоняется, чтоб пепел отряхнуть.
О, Господи, как я ее жалею,
плечо ее, понурое плечо,
и беленькую, тоненькую шею,
которой так под мехом горячо!
И я боюсь, что вдруг она заплачет,
что губы ее страшно закричат,
что руки в рукава она запрячет,
и бусинки по полу застучат…