Озноб
Шрифт:
Мне и самой потом казалось, что эти люди в память древней привычки делать только насущное стараются побарывать в себе малые и лишние движения: любопытство, разговорчивость, суетливость.
Мы вытрясли из единственного стакана карандаши и скрепки и по очереди выпили водки и молока. Я сидела в полспины к Шуре, чтобы не помешать ему в этих двух полезных и сладких глотках, но поняла все же, что он не допил своей водки и передал стакан дальше.
— Ну, за ваши удачи, — сказал Иван Матвеевич, настойчиво глядя мне в глаза, и вдруг я подумала, что он разгадал меня, добро и точно разгадал
— Спасибо вам, — сказала я, и это «спасибо» запело и заплакало во мне.
Снова заговорили о Москве, и я легко, без стыда рассказала им, как мне что-то не везло последнее время… Окончательно развенчав и унизив свой первоначальный «столичный» образ, я остановилась. Они серьезно смотрели на меня.
Сосредоточившись телом, как гипнотизер, трудным возбуждением доведя себя до способности заклинать, ощущая мгновенную власть над жизнью, Ваня сказал:
— Все это наладится.
Все торжественно повторили эти слова, и Аня тоже подтвердила:
— Наладится.
Милые люди! Как щедро отреклись они от своих неприятностей, употребив не себе, а мне на пользу восточную многозначительность этой ночи и непростое сияние луны, и у меня действительно все наладилось вскоре, спасибо им!
В двенадцать часов погас свет, и Аня заменила его мутной коптилкой. В сенях, словно в недрах природы, возник гордый медленный шум, и затем, широко отражая наш скудный огонь, вплыли одно за другим два больших лица.
На нас они и не глянули, а, имея на губах презрительное и независимое выражение, уставились кудато чуть пониже луны.
— Явились наконец, — приветствовала их Аня.
Они только усмехнулись: огромный и плавный в плечах старик, стоящий впереди, и женщина, точно воспроизводящая его наружность и движения, не выходившая из тени за его спиной.
— Садитесь, пожалуйста, — пригласили мы.
— Нет уж, — с иронией ответил старик, обращаясь к луне, и у нее же строптиво осведомился: — Зачем звали?
— Спойте нам отцовские песни, — попросила его Аня.
Но упрямый гость опять не согласился:
— Ни к чему мне его песни петь. Медведя убить недолго, вернется и споет.
— Ну, свои спойте, ведь люди из Москвы приехали, — умоляли в два голоса Аня и Коля.
— Зря они ехали, — рассердился старик, — зачем им мои песни? Им и без песен хорошо.
Мы наперебой стали уговаривать его, но он, вконец обидевшись, объявил:
— Ухожу от вас. — И тут же прочно и довольно уселся на лавке, и жена его села рядом. Но, нанеся такой вред своему нраву, он молвил с каким-то ожесточением:
— Не буду петь. Они моего языка не знают.
— Ну, не пойте, — не выдержала Аня, — обойдемся без вас.
— Ха-ха! — надменно и коротко выговорил старик, и жена в лад ему усмехнулась.
— Может быть, выпьете с нами? — предложил Иван Матвеевич.
— Ну уж нет, — оскорбленно отказался старик и протянул к стакану тяжелую, цепкую руку. Он выпил сам и, не поворачивая головы, снисходительно и ехидно глянул косиной глаза, как, не меняясь в лице, пьет жена.
Иван Матвеевич тем временем рассказывал, что у них в райкоме все молодые, а тех, кто постарше, перевели
— Мне-то хорошо, — улыбнулся Иван Матвеевич, — моя невеста давно замуж вышла, еще когда я служил во флоте на Дальнем Востоке.
— Ну, давай, давай чатхан! — в злобном нетерпении прикрикнул старик и выхватил из Аниных рук простой, белого дерева инструмент. Он долго и недоброжелательно примеривался к нему, словно ревновал его к хозяину, потом закинул голову, словно хотел напиться и освобождал горло. В нашу тишину пришел первый, гортанный и горестный звук.
Он пел хрипло и ясно, выталкивая грудью прерывистый, насыщенный голосом воздух, и все, что накопил он долгим бесчувствием и молчанием, теперь богато расточалось на нас. В чистом тщеславии высоко вознеся лицо, дважды освещенное — луной и керосиновым пламенем, он похвалялся перед нами глубиной груди, допускал нас заглянуть в ее далекость, но дна не показывал.
— Он поет о любви, — застенчиво пояснил Коля, но я сама поняла это, потому что на непроницаемом лице женщины мелькнуло вдруг какое-то слабое, неуловимое движение.
— Хорошо я пел? — горделиво спросил старик.
Мы принялись хвалить его, но он гневно нас одернул:
— Плохо я пел, да вам не понять этого. Семен поет лучше.
Я снова подумала: каков же должен быть тот, другой, всех превзошедший голосом и упрямством?
Мы уже собирались укладываться, как вдруг в дверях встало желто-красное зарево, облекающее ту женщину, и я вновь приняла на себя сказочный гнев ее воли.
— Иди, — звучно сказала она, словно не губы служили ее речи, а две сведенные медные грани.
Я подумала, что она зовет дочь, но ее согнутый утяжеленный кольцом палец смотрел на меня.
— Правда, идемте к нам ночевать! — обрадовалась Аня и ласково прильнула ко мне, снова пахнув на меня травой, каю жеребенок.
Меня уложили на высокую чистую постель под чатханом, хозяин которого так ловко провел меня, оседлав коня в тот момент, когда я отправилась на его поиски.
Я легко улыбнулась своему счастливому злополучию и заснула.
Проснувшись от внезапного беспокойства, я увидела над собой длинные ч: ерные зрачки, не оставившие места белкам, глядящие на меня с острым любопытством.
Видно, эта женщина учуяла во мне то, далекое, татарское, милое ей и теперь вызывала его на поверхность, любовалась им и обращалась к нему на языке, неведомом мне, но спящем где-то в моем теле.
— Спи! — сказала она и с довольным смехом положила мне на лицо грузную, добрую ладонь.
Утром Аня повела меня на крыльцо умываться и, озорничая и радуясь встрече, плеснула мне в лицо ледяной, вкусно охолодившей язык водой. Сквозь радуги, повисшие на ресницах, увидела я вкривь и вкось сияющее, ярко-золотое пространство. Горы, украшенные голубыми деревьями, близко подступали к глазам, и было бы душно смотреть на них, если бы в спину чисто и влажно не сквозило степью.