Озябшие странники
Шрифт:
Словом, выяснилось, что он трахал начальство по большому счету.
По действительно большому счету.
Саси Сасон невозмутимо излагал сухие данные спокойным голосом.
— А… личность задержанного? — спросила я.
— К черту подробности! — отмахнулся Саси и, вздохнув, добавил: — Подробностей не знает никто.
Нам с Витей очень нравилась эта история. Мы даже хотели организовать в газете круглый стол на темы сексуального воспитания новых репатриантов. Дискуссию, так сказать. Но потом одумались: в подобной
Да, история многозначительная… Почему-то я усматривала почти неощутимую трагическую связь между дневным производством подгузников и ночными всхлипами этого непутевого охранника. Как будто, находясь посередине между беспамятным младенчеством и полоумной старческой немощью, он тщетно пытался заполнить часы своего одинокого и бессмысленного бдения телефонными судорогами эфемерной любви.
Дней через пять после встречи в Тель-Авиве позвонил Яков Моисеевич.
Нет, ничего определенного в ЦЕНТРЕ еще не решили, но он хотел бы встретиться со мной еще раз и обговорить кое-какие частности. Если я не возражаю, там же, в доме доктора Тихо и жены его, художницы Анны.
— Должна ли я пригласить на беседу генерального ди…
— О, нет! — воскликнул он с неприличной поспешностью. — Я бы попросил вас…
К дому доктора Тихо можно было подойти по-разному — со стороны улицы Рава Кука через тихий тупик с рядом молоденьких олив, растущих в каменных кадках, мимо здания, где, собственно, и жил по соседству с доктором умница Кук, пройти в железные распахнутые ворота и, обогнув торец дома с окном библиотеки, очутиться на террасе. Появиться на сцене из-за боковой кулисы.
А можно пройти задворками Яффо, через мусорный узкий проулочек, из которого сразу попадаешь в маленький парк, и тогда весь дом с террасой открываются вам, как из партера, а сходство со сценой дополняют ведущие на террасу каменные ступени.
Я поднялась по ним и оказалась за спиною Якова Моисеевича, который уже заказал два апельсиновых сока и, ожидая меня, листал «Гаарец». Его кожаная кепка лежала на соседнем стуле и ветер свободно ошкуривал и полировал небольшую опрятную лысину в довольно густой еще седине, этим неуловимо работая на образ мастерового.
— Ваш красный плащ, — проговорил Яков Моисеевич, складывая газету, — ваш мятежный красный плащ напоминает мне времена харбинской молодости… В таком плаще щеголяла когда-то одна юная особа, к которой все мы были неравнодушны… Она рисовала, пела, сочиняла стихи… Я не решился без вас заказывать штрудл Анны.
— Так закажите сейчас же, — сказала я. — Только на сей раз позвольте мне заплатить.
— Боже упаси! — спокойно возразил он.
После вчерашнего дождя черные космы плакучих сосен свисали еще безнадежней. Солнце уже покидало сад, взбегая по тусклому серебру стволов все выше, к макушкам деревьев…
С каждой минутой между стволами уплотнялся пепел сумерек, и скоро должны были затеплиться фонари в парке и на террасе.
— Что, Яков Моисеевич, не понравились мы ЦЕНТРУ? — спросила я напрямик.
Он помолчал, внимательно распределяя вилочкой облако взбитых сливок по коричневой корочке штруделя.
— Видите ли, откровенно, — мягко начал он, — все, что вы говорили по поводу устарелости «Бюллетеня», звучит и справедливо, и убедительно. Да, скорее всего, самым разумным было бы перейти на современный метод его издания… Но… понимаете, во всем этом новом процессе ни я, ни Морис как ни пытались, абсолютно не в состоянии представить Алика.
— Чего?!
— Понимаете, все перемены ни в коем случае не должны задеть Алика.
— А кто это? — спросила я, несколько оторопевшая от китайских новостей.
— Ну… как же! Вам его представили…
Я вспомнила бабское бледное лицо, стриженую макушку школьника, мягкие ручки, суетливым и тоже каким-то женским движением натягивающие на живот вязаный жилет…
Мне захотелось плюнуть и уйти.
— А при чем тут Алик? — грубо спросила я.
— Так он — метранпаж. Собственно, Алик и клеит «Бюллетень». Это — прямая его обязанность.
— Алика — на пенсию. С почетом, — с вкрадчивой злостью проговорила я.
— Он и так получает пенсию, — сдержанно и грустно заметил Яков Моисеевич. — По инвалидности.
Мы оба замолчали. Убейте меня, я не понимала — что хотят от нас с Витей эти чокнутые старики, именующие себя ЦЕНТРОМ. И уже догадывалась — чем завершится очередной наш мираж в пустыне. Стоило поберечь время, раскланяться и заняться своими делами, тем более что на этот вечер я наметила решение двух застарелых проблем.
Неподалеку, у дверей дома, перекинув ногу на ногу, сидел охранник, пианист из Свердловска Миша Кернер. У него, как обычно, был отсутствующий вид…
Миша обладал редкостным туше, которое невозможно выработать, а нужно с ним родиться. Коньком его был Шопен. Несколько раз он выступал здесь же, по пятницам. Однажды исполнял все 24 прелюдии Шопена. Я была на концерте и, помнится, глядя на черный Мишин фрак и вдохновенные руки, ласкающие клавиатуру, никак не могла избавиться от мысли — где в данный момент он оставил куртку охранника и пистолет, который по закону нигде нельзя оставлять, и не высчитают ли у него из жалованья часы концерта…
Рядом с Мишей стоял замызганный хиппи — в грязной майке и продуваемых джинсах — и, покачиваясь, бормотал что-то по-английски, пытаясь рассказать Мише свою жизнь. У Миши самого была вполне цветистая судьба, он не хотел задушевных бесед на иностранном языке. Он отворачивался от накуренного марихуаной хиппи и тоскливо говорил по-русски:
— Чувак, иди себе, а? Чувак, смотри, ты замерз совсем… Чувак, холодно, летом поговорим…
— А вы и между собой говорили по-русски? — вдруг спросила я.