Падай, ты убит!
Шрифт:
— Первый прибыл, — сказал бы Аристарх, окажись он здесь. — Второй в пути.
— Почему ты так решил? — спросил бы его Автор, попади он тоже в шихинский сад этим вечером.
И тогда Аристарх показал бы вторую линию, которая пересекалась с первой над кирпичной трубой и уходила в землю недалеко от дуба. Она была не столь яркая, но с чистым фиолетовым отливом.
__ Он скоро будет здесь и примет посильное участие во всем, что произойдет, — это слова Аристарха.
— А что здесь произойдет?
— Автор должен знать. Не могу же я тебе постоянно подсказывать. Привыкли, понимаешь,
— Ты не знаешь или тебе нельзя говорить? Или не хочешь сказать? Или возможны отклонения?
— И на эти вопросы не отвечу, — сказал бы мне Аристарх, как он говорит частенько, когда я становлюсь слишком уж назойливым. — Этого нельзя знать преждевременно, — пояснил бы он погодя. — Понимаешь, важно не само знание, а способность правильно его истолковать. Подари дикарю пистолет, чтобы облегчить ему участь, подари из самых лучших побуждений. И чем кончится? Он убьет себя. Начнет в ствол заглядывать, пальцы туда совать, кнопки и крючки нажимать... Нужно знать, что стоит за явлением, что им движет, к чему все идет. Любое знание должно быть своевременным. Много ли проку от того, что я знаю тайны испанского двора? А лет триста-четыреста назад, да в Испании... О! Я стал бы могущественным человеком. Хотя и сейчас не жалуюсь. Торопиться со знаниями не стоит, нельзя. Мы ведь скрываем от детей наши тайные страсти, скрываем от ближних нашу униженность, от любимых скрываем нищенство, зависимость. А сколько всего мы скрываем от самих себя, — грустно добавил Аристарх.
— Например? — вставил я несколько бесцеремонно.
— О! — Аристарх улыбнулся, и я понял, что лучше бы мне промолчать. — Зависть. Мы не так скрываем ее от ближних, как от самих себя, мы не признаемся в ней, даже когда для всех она очевидна... А разве мы не скрываем от себя измену жены... Случаются дни, когда для нас нужнее всего непробиваемое невежество, спасительная ограниченность, надежная тупость... А собственная наша никчемность... Разве мы не прячем ее от себя за семью замками... Разве не оправдываем стечением обстоятельств, невезением, людской неблагодарностью... О, — Аристарх замолчал, и на этот раз я не решился нарушить его печаль.
Фыркая и взвизгивая, Ошеверов мылся до пояса под яблоней и сел за стол вместе с хозяевами.
Посредине террасы.
Пить чай.
Начался дождь, редкие капли застучали по листьям, сбивая с них дневную пыль, по крыльцу, по железному корыту, оставленному у забора. С крыши потекли струйки воды, и Ошеверов, время от времени протягивая руку, подставлял под них свою крупную горячую ладонь, которая весь день сжимала баранку тяжелого грузовика. Капли разбивались о ладонь, остужали ее, мелкие брызги летели в стороны, и лицо Ошеверова говорило о неземном блаженстве, которое он испытывал в эти мгновения.
— Как я понимаю японцев, — вздохнул он.
— А что японцы?
— Вот вы не знаете но темноте своей, — без улыбки проговорил Ошеверов, — а японцы, эти потрясающие мастера икебаны, всегда у дома, под окнами сажают широколистные растения... А почему? А потому что, когда идет дождь, капли разбиваются о листья и шуршат, рождая в душе японца неописуемое наслаждение.
— А у нас вон корыто под дождем стоит, — заметил Шихин, — тоже ничего звук.
— Пожалуй, — согласился Ошеверов. — Даже четче. Звонче. Понятней нашему неизбалованному уху.
Под шум дождя, при свете желтой лампочки Шихины и Ошеверов пили чай. Катю отправили спать, вскипятили еще один чайник, продрогнув, оделись потеплее, теснее сдвинулись к столу.
Где-то у станции оглушительно громыхнуло, сверкнула молния, на мгновение осветив сад холодным голубоватым светом. Дождь пошел сильнее, корыто у забора наполнилось и уже не звенело под ударами капель. Шаман иногда поднимался, подходил к краю террасы, долго всматривался в шуршащую дождем темноту, потом возвращался и укладывался в углу.
— Что везешь? — спросил Шихин.
— Рыбу. Мороженую рыбу. Морского окуня; Филе морского окуня.
— Ого! — восхитилась Валя. — А у нас за этим окунем такая давка... Только участникам войны да местному начальству и достается — у них отдельная очередь.
— Но им же положено вообще без очереди? — удивился Ошеверов.
— Вот те, которым положено без очереди, выстраиваются в свою очередь. И она побольше общей.
— Ладно, подарю. Плитку-вторую подарю.
— Будут неприятности? — спросил Шихин.
— Не должно. Довез хорошо, вовремя... Все в порядке, ребята, все в порядке.
— А что Салехард?
— Гори он синим огнем, этот Салехард! Я думал, они любят фотоискусство, жаждут сфотографироваться у настоящего мастера, надеялся, что от заказчиков отбоя не будет... Оказывается, им не до этого. Их милиция не может заставить на паспорт фото принести. Штрафы платят, а сниматься не хотят. Некогда. Понял? Деньгу зашибают. Давай, говорю, портрет сделаю. А он смеется. Сколько заплатишь, спрашивает.
— А где жил?
— В фотолаборатории. Среди проявителей, закрепителей и этих... осведомителей.
— Что-то унюхали?
— А! Какой-то псих донес в пожарную инспекцию. Так, дескать, и так, спит в служебном помещении. Не положено. Как бы пожара не случилось. Представляешь, я с девочкой беседу провожу, о жизни рассказываю, о себе, ее расспрашиваю, время идет, ночь... И вдруг — стучат! Представляешь?
— И что? Конфуз? — улыбнулся Шихин.
— Никакого конфуза. Я взял кочергу и гнал их три квартала. Участкового, пожарника и коменданта. Три квартала, понял? Думаю, не догоню, так согреюсь. В Салехарде, по снегу, в шлепанцах на босу ногу. Представляешь?
— А девочка?
— Девочка хорошая оказалась... Чаю за это время вскипятила, хлеба нарезала, постель приготовила... Когда вернулся, мне из бороды снег выбирала. Очень хорошая девочка. Затейница из Дома культуры. После этого скандала пришлось, конечно, сматываться в двадцать четыре часа. Девочка обещала помнить... Как она пляшет, как поет! Не говоря уже... Нет, не буду.
— А в водители надолго?
— Как получится, ребята, как получится... Пока езжу. Живу. Дышу. И крыша над головой. И пропитание. И друзей вот повидать удается. И ладно. Пусть. Там видно будет. Жизнь покажет. Авось.