Падение Парижа
Шрифт:
Последнее заседание кортесов состоялось в подземелье. Депутаты были в дорожной грязи, небритые, с глазами, красными от бессонных ночей. Выступил Негрин; он говорил о священной войне испанского народа, о варварстве Гитлера и Муссолини, о бездушии Франции, которая отказывается впустить раненых и женщин; во время речи он несколько раз закрывал рукой лицо. Какой-то старичок постлал лестницу, спускавшуюся в подвал, ковриком: «Все-таки кортесы…» А вокруг горели подожженные бомбами села.
Когда канонада дошла до деревни, где стояли французы, Мишо сказал:
– Идут, и еще как!.. Не даваться же им живьем! Стройся!
Батальон выступил; помогли эвакуировать снаряжение; отбили
– Завтра последние части должны перейти границу.
Мишо даже вскрикнул от злобы: для него битва только начиналась. Скрепя сердце французы повернули на север.
Пограничная полоса походила на табор: две недели здесь кочевали беженцы, ожидая, когда откроют границу. Закалывали последних овец. Жгли шкафы, архивы, тряпье, ящики, сундуки с бельем. Зачем люди притащили сюда этот скарб?.. Ночь была холодной, и возле костров грелись женщины. Кричали ослы. Одиноко звенела труба.
Военные сказали Даладье, что если испанцы будут вынуждены защищаться у самой границы, бои могут легко перенестись на французскую территорию. И Даладье приказал приоткрыть границу: цепи жандармов и солдат, главным образом сенегальцев, фильтровали людей, обыскивали их, отбирали не только оружие, но скот, зачастую вещи. В Перпиньяне жандармы бойко торговали «трофеями»: револьверами, пишущими машинками, часами.
Батальон «Парижская коммуна» не походил на разбитую часть. Солдаты отбивали шаг; шли с винтовками; несли знамя. Только лица выдавали горечь поражения. Не так они думали вернуться домой!.. Это походило на изгнание; и многие, глядя в последний раз на испанскую землю, изрытую бомбами, покрытую брошенным оружием и пожитками, едва сдерживали слезы.
Сенегальцы преграждали дорогу; они что-то кричали – французы не понимали слов.
Мишо скомандовал; батальон «Парижская коммуна» салютовал выцветшему на солнце, полинявшему под дождями старому знамени. Стоявшие в стороне солдаты французского линейного полка смутились. А сенегальцы добродушно скалили чересчур белые зубы.
Жандарм сорвал с приятеля Мишо, пулеметчика Жюля, повязку: «Может быть, ты золото припрятал?..» Увидев свежую рану, жандарм выругался. Французов погнали в лагерь: «Потом разберут! Вы – дезертиры…» Вместе с ними гнали других: испанцев и шведов, англичан и сербов, женщин с грудными детьми, профессоров Барселонского университета, деревенскую детвору, поэтов, пастухов, тяжелораненых. Сенегальцы били прикладами отстававших.
А за колючей проволокой люди кишели, как овцы в загоне. Холодный норд кидал в лицо песок. К ночи пошел дождь. Некуда было укрыться. Сказали, что привезут хлеб; не привезли. Щерилось море – лагерь был на самом берегу. Вдалеке раздавались одинокие выстрелы.
Из Парижа приехал друг Тесса, депутат Пиру. Весь день в доме таможни он поджидал испанских фашистов. А увидев в бинокль красно-желтый флаг, просиял. Четверть часа спустя он протянул испанскому генералу свою визитную карточку: «Поздравляю вас с блестящей победой». Генерал снисходительно улыбнулся.
Шли дни. Заключенных мучил голод. Вода в мелком колодце пахла мочой. Приезжали туристы: на испанцев глазели, как на зверей в зверинце. Каждую ночь вытаскивали трупы умерших от дизентерии или от простуды.
Перпиньян был веселым, ленивым городом, там ели миндальную халву, пили крепкое вино «рансио», слушали на площадях военную музыку, с восторгом голосовали за Народный фронт. Теперь в Перпиньяне шла охота на людей:
Многие французы прятали испанцев на чердаках, в винных погребах, в морских купальнях, в пастушеских хижинах. Тысячи самоотверженных людей уходили ночью на перевалы и проводили беженцев никому не ведомыми тропинками.
Это был грустный вечер. Жандарм ударил по лицу молоденького испанца; тот не вытерпел и повесился. Все пали духом. А паек снова уменьшили: пятьдесят граммов хлеба… Мишо отдал свою долю испанцу Фернандесу, учителю рисования, который до разгрома командовал саперным батальоном. Мишо говорил:
– Позор!.. Тебе лучше – ты за это не отвечаешь. А я все-таки француз.
Фернандес наивно ответил:
– Я никогда не был за границей. Это в первый раз…
– Мне обидно, что ты не видишь других людей, товарищей. Я тебе правду говорю – есть другие французы. Но где они? И сколько их? Когда-то Франция была другой. Наш батальон назвали «Парижская коммуна». Хорошее имя!.. Они ведь не назовут своих дивизий «мюнхенскими»… Знаешь, в чем наша беда? У нас люди хорошо живут. Войну четырнадцатого все забыли. Говорят: стряслась беда, больше не повторится, мы – умные. Как будто ум может спасти от несчастья? А живут хорошо: хорошо едят, девушки красивые, море, горы, повсюду садики, кафе, не жарко не холодно. Вот и начали не только не бояться горя – презирать горе. Двадцать лет тому назад презирали русских, – я ребенком был, но помню, – смеялись: «Хотели переделать мир, а у самих нет ни штанов, ни хлеба!» Теперь презирают испанцев: «Говорили о достоинстве, не хотят «жить на коленях», а пришлось просить у нас убежища». Подлая философия! И не видят они опасности, не ценят простых чувств, дружбы, верности… Кажется, только горе спасет Францию, большое человеческое горе.
Над ними были тысячи звезд. А море грозилось: наступало время мартовских бурь.
26
Жолио, взглянув на фотографию, усмехнулся: молодая актриса снялась в противогазе. Большое декольте позволяло оценить ее женские достоинства, но лицо в маске походило на свиное рыло; и Жолио сказал секретарю:
– Звезда Хрю-хрю… Поставьте в номер. Кстати, сегодня «марди гра».
Когда-то «марди гра» – масленица – был праздником. Жолио помнил толпы на бульварах, белые балахоны пьеро и трико арлекинов, болеро, косички, маски из черного бархата, обшитые кружевом, пестрое конфетти. Потом карнавал зачах; все же в «марди гра» устраивали маскарады; в кафе врывалась банда ряженых; ребята разгуливали по улицам в масках, с приставленными носами и прицепленными бородами. А сегодня? Маска Хрю-хрю… Жолио громко вздохнул (он все делал патетично, а когда над ним посмеивались, отвечал: «В Париже люди рассуждают, в Марселе чувствуют»).
Дела Жолио шли прекрасно: он получал большие суммы из секретных фондов правительства. Он завалил жену подарками: ожерелье из сапфиров, шкатулка, по словам эксперта, принадлежавшая госпоже Рекамье, скотчтерьер, получивший первый приз на выставке в Лондоне. Жолио кормил целую свору дармоедов: безработных журналистов, марсельских поэтов, томных шулеров, почему-то называвших себя «анархистами». Никто теперь не посмел бы привлечь Жолио к ответственности за диффамацию. Депутаты перед ним заискивали. Он обедал с послами и пренебрежительно говорил секретарю: «О Румынии ни звука – венгры симпатичней, да и натура у них шире…»