Пако Аррайя. В Париж на выходные.
Шрифт:
Могилу своего испанского деда я даже и не искал. Он был по профессии каменщиком, а по убеждениям – анархистом. Как кто-то, наверное, помнит, во времена республики анархисты были сначала соратниками коммунистов, а потом, когда сражаться за свободную Испанию приехали русские, превратились – троцкисты! – в их злейших врагов. Моему деду – его звали Хавьер – повезло: он погиб в бою против франкистов и был похоронен где-то под Севильей. Повезло и нам: людей, которые дали моему отцу кров и вторую родину, упрекнуть было не в чем.
Разговоры в семье, в которых участвовала мама или кто-то из друзей, неизменно проходили по-русски. Но когда мы с отцом оставались наедине, он всегда говорил со мной по-испански –
Я помню свой ужас при виде религиозной процессии в свой первый приезд в Испанию. Я бродил по переулочкам в центре Валенсии, когда вдруг совсем рядом, как взрыв, раздался мерный бой барабанов. Потом сквозь него прорвались траурные стоны труб, и из-за угла показались женщины в черных одеждах с каменными скорбными лицами. Такие же застывшие, лишенные всякого выражения черты были и у мужчин в строгих костюмах, и у статуи святого, которого они несли на носилках, украшенных искусственными розами. Я оказался не на родине, а на другой планете.
Чем была Россия для моего отца? Ощущал ли он себя там инопланетянином? Мы не говорили с ним об этом, как и о множестве других вещей, которые я теперь хотел бы знать, но уже никогда не узнаю. Отец казался мне вечным, а умер слишком рано – мне едва исполнилось двадцать.
Как бы то ни было, испанец Мигель Таверас прожил всю свою сознательную жизнь в стране, на языке которой он до самой смерти говорил с легким акцентом, хотя, в остальном, как настоящий русский. Он не поменял ни своего испанского имени, ни фамилии, но на улице его принимали за армянина или вообще кавказца. И в остальном отец стал типичным советским человеком.
Он жил в детском доме в Орле и окончил школу в Ташкенте, куда детдом эвакуировали в 1941-м. Семнадцатилетним добровольцем он попросился в армию, но его направили в офицерское училище. Там обнаружились его исключительные математические способности, и отца откомандировали в школу шифровальщиков. Однако он рвался на фронт – уверенный, что Красной Армии предстоит дойти до Пиренеев и ему посчастливится освободить родной город от Франко. Отцу удалось попасть в действующую армию лишь зимой 44-го, но, к счастью, его часть закончила войну вдали от берлинской бойни, в Румынии. У отца на всю жизнь осталось ощущение, что он не вернул долг приютившей его стране, и он хотел, чтобы это сделал его сын. То есть я.
Моя мать – к счастью, она жива и здорова – русская. Она, скорее, была названной сестрой отца, чем его женой. Кем были ее родители, мы так и не знаем – они исчезли в 1938 году, когда маме было всего четыре года. Мы даже не знаем ее настоящей фамилии. Те, кто хотели стереть ее прошлое, отправили маму в детдом с документами на имя Любови Васильевны Непомнящей – обычная фамилия для сироты того времени.
Мамины воспоминания о прежней московской жизни отрывочны.
Познакомились родители так. Мама появилась в детском доме во время обеда. Она остановилась на пороге, оглядела столы с жующими детьми, потом без колебаний направилась к отцу и, отодвинув его руку, залезла к нему на колени. Кто-то из воспитателей был умным и отзывчивым человеком – к столику отца (это всё он мне рассказывал) приставили стул, посадили на него маму, и больше она от отца не отходила. Напомню, отцу было четырнадцать, а маме – четыре.
Когда отец ушел в армию, маме было уже скоро восемь – это было в Ташкенте. Их давно все считали братом и сестрой, но пути их разошлись надолго. Отца оставили служить в Румынии, отпуск ему не давали, и ему удалось демобилизоваться лишь через три года после Победы, в 1948 году. Он тут же поехал в Орел, куда вернулся детдом. Вместо заплаканного ребенка, которого он оставил в Ташкенте, к нему, сияя, бросилась в объятия бледная нескладная девушка, которая уже тогда была чуть выше его – отец был небольшого роста. Ситуация была непонятной. Удочерить ее? Отцу было 24, но маме – уже 14. Жениться – тоже невозможно, да отец об этом и не помышлял. К тому же, его как фронтовика без экзаменов приняли на математический факультет МГУ, и жить ему предстояло в общежитии.
Так что им пришлось еще три года провести порознь, встречаясь пять-шесть раз в год то в Москве, то в Орле. Но в семнадцать лет мама окончила школу, и отец забрал ее в столицу. Его как способного математика углядел КГБ, и параллельно с учебой отец вернулся к разработке шифров. Этот заработок позволил ему снять для мамы угол в большой коммуналке в Даевом переулке у интеллигентной пожилой дамы, родителям которой раньше принадлежал весь дом. Более того, начальство отца помогло оформить для нее прописку. Мама хотела стать детским врачом, и устроилась медсестрой в обычную городскую клинику.
Я видел мамины фотографии того времени – она была прелестной. Ясный взгляд, застенчивая улыбка, кокетливые завитки волос, удивительное выражение чистоты и свежести, исходящее от ее лица. Однако – я совершенно точно это понял – отец не собирался жениться на девушке, которую он всегда считал своей сестрой. Но для мамы этот вопрос никогда и не стоял – она просто знала, что так будет. И в день, когда ей исполнилось восемнадцать, мои родители расписались. Смешное выражение!
Ребенка они хотели сразу, но мешал квартирный вопрос. Сдавать комнату людям с постоянно кричащим младенцем никто не рвался, а - несмотря на расхожие представления – всесильными были вовсе не все подразделения КГБ. По крайней мере, для человека уровня моего отца власть Лубянки была весьма ограниченной, хотя он по своему характеру вряд ли и сам проявлял настойчивость. Так что прошло пять лет прежде чем в недавно полученной квартире на улице Богдана Хмельницкого 7 июня 1957 года на свет появился их первый и единственный ребенок – понятно, кто.