Палач
Шрифт:
Фон Бирк кивнул бюргермейстеру, учтиво склонившемуся перед ним, и сразу же прошел к длинному столу. Он занял большое кресло хозяина дома. После конного перехода хотелось есть, а на позолоченном блюде истекал жирной слезой нежный окорок. Вокруг окорока лежали жареные птички — воловьи очки и дрозды. Рука сама потянулась к поясному ножу. Им так удобно срезать мясо с кости. Но не следовало показывать бюргеру, пусть и главному в этом городишке, свой интерес даже в малом. Рыцарь уже и так оказал великую милость тем, что посетил его дом, и бюргермейстер должен быть благодарен за
Да и, признаться, свернуть на несколько десятков миль от отряда, выслушать горожанина и получить подарок дяди — не такой уж большой труд.
— Я слушаю, — склонив голову к левому плечу, сказал фон Бирк и несколько протяжно добавил: — …бюргермейстер.
Большое тело Венцеля Марцела неуклюже задвигалось, и бюргермейстер достал из внутреннего кармана небольшой свиток.
— Это письмо вашего дяди епископа, — почтительно произнес он.
Молодой рыцарь с грустью посмотрел на послание.
— Он уже прислал одно. И велел ехать к тебе. Что еще он хочет?
Пергамент повис в вытянутой руке.
«А рыцарь вряд ли силен в грамоте. Надеюсь, мечом он пользуется много лучше», — подумал бюргермейстер.
— Могу предложить молодому рыцарю итальянского вина.
В руке Венцеля Марцела вместо пергамента тут же оказался большой серебряный кувшин с горлышком в виде лебедя.
Гюстев фон Бирк совсем по-мальчишечьи улыбнулся и бодро кивнул.
Вслед за опустевшим первым кувшином появился второй. Вместе с ним служанка бюргермейстера подала жаренного на вертеле гуся и тушенного в горшочке зайца.
К тому времени молодой рыцарь дал себя уговорить снять нагрудный панцирь и наплечники. В камине жарко пылали веселые языки пламени, поэтому камзол с новомодными пуговицами Гюстев фон Бирк тоже расстегнул.
Разбросав на фламандской скатерти косточки и вытерев о ее край измазанные жиром руки, рыцарь довольно отрыгнул и посмотрел на все еще стоящего с кувшином бюргермейстера.
— Последний раз я так вкусно обедал в родовом замке. Особенно удался пирог с жаворонками. К сожалению, я постоянно в седле. А какая может быть пища, приготовленная на костре среди диких лесов? Да и вино. Крепкое вино.
Он хотел поблагодарить хозяина, но разумно посчитал, что и сказанного вполне достаточно. Хотелось осушить еще одну чашу вина. Впрочем, почему одну? Угадав желание гостя, бюргермейстер наклонил кувшин. Ароматная тягучая струя тихо полилась в чашу рыцаря. Тот сразу же, не отрываясь, выпил все вино до капли.
— Да, крепкое вино… Так что там пишет мой дядя? Этот старый… Епископ.
Бюргермейстер зажег от лучины восковые свечи и учтиво предложил:
— Если мой дорогой гость не возражает, пусть письмо епископа прочитает моя дочь.
— Дочь? Замечательно. Пусть прочитает.
Он уже настолько привык к тому, что у него нет имени, что это казалось таким же естественным, как снег зимой или смена дня и ночи.
Да и зачем оно ему?
Правда, люди, используя имена, обычно зовут, привлекают внимание и делают многое другое,
А у него никто и не спрашивал имя. Там, где он оказался по воле судьбы, имя было важно только для судьи, писаря и глашатая. Судья, зевая, называл имя писарю, тот, злясь на испорченное перо, записывал его на десятки раз соскобленный пергамент, а потом, размахивая этим куском кожи, глашатай сообщал народу имя — или прозвище — приговоренного и за какой смертный грех его казнили.
Он и не сомневался в том, что это произойдет с его именем. А потом тело, как принадлежность имени, распнут на колесе. Крепко связанные руки и ноги перебьет в суставах металлическая палица палача, а глаза и вывалившийся от жажды и голода язык вырвут вороны, когда он пролежит на поднятом на шесте колесе несколько дней, терпя ругань и плевки прохожих, что идут по дороге, которая находится в сотне метров от городских ворот.
Но его не спросили об имени. На него уставились стеклянные глаза, на дне которых пожирали друг друга язычки адского огня. Неподвижные глаза с немигающими веками на высохшем, лишенном признаков жизни лице.
Медленно поднявшаяся желтая кисть взмахнула, и на ее призыв тут же явилось еще одно лицо. Оно дохнуло смертью и повернулось к обреченному. Потом тонкие восковые губы второго лица слегка изогнулись и прозвучало тихое: «Да».
Медленно, словно во сне, в темноте простенка скрылись стеклянные глаза. Но ужасающие губы остались, и с них сорвались слова:
— Эй, Господь и епископ продлили твою жизнь. Молись всю ночь. Утром начнешь вторую жизнь.
С той ночи те немногие, кто по службе был рядом, обращались к нему не иначе как «Эй!». Впрочем, иногда произносились другие слова: «этому», «тому», «у того» или еще что-то похожее, — и он очень быстро привык к этому. Ведь у него действительно началась вторая жизнь, а значит, имя, данное при рождении, умерло и было погребено под толщей грехов, пропитанных кровью и слезами убитых и истерзанных.
— Эй, ты… Иди за мной. Тебя зовут.
Он не спеша поднялся с жесткой лежанки. Та в благодарность за освобождение от тяжелого тела сладко проскрипела и даже поднялась горкой. Заметив это, мужчина скривился, опустив левый уголок тонкогубого рта.
С раннего детства он замечал, как всё и все — от сопливого мальчишки до сердобольной монахини, от свирепого пса до рыцарского коня, от серой птички до предметов мебели — облегченно вздыхали, стоило ему повернуться к ним спиной и зашагать прочь. Только в детстве он этого не понимал. Теперь и понимал, и знал, и пользовался этим.